Не попадитесь на накрученные каналы! Узнайте, не накручивает ли канал просмотры или
подписчиков
Проверить канал на накрутку
Телеграм канал «Логос»
Логос
191
0
80
25
0
Логос - мост сквозь века Наш канал — это путешествие по прошлому, где филология становится проводником. Для тех, кто увлечен тайнами слов, историей и культурным наследием славянских народов.
Слова с биографией: почему плагиат когда-то означал похищение людей
Сегодня слово «плагиат» ассоциируется с украденными текстами, чужими идеями и авторами, выдающими чужую работу за собственную. Однако в Древнем Риме существовало слово plagiarius, которым называли вовсе не литературного вора. Так могли именовать человека, незаконно обращавшего свободных людей в рабство или распоряжавшегося чужими рабами как своей собственностью. За этим значением стояла куда более страшная реальность, чем присвоение нескольких стихотворных строк.
Перенос слова в литературу связывают с Марком Валерием Марциалом — римским поэтом I века нашей эры, прославившимся короткими, едкими эпиграммами. Марциал умел превращать личные обиды в публичные насмешки, и однажды мишенью его стихов стал человек по имени Фидентин. По словам поэта, тот читал чужие эпиграммы перед публикой, выдавая их за собственные произведения.
Марциал не ограничился обычным обвинением в воровстве. В одной из эпиграмм он обратился к своему знакомому Квинтиану и попросил защитить его стихи от самозванца. При этом поэт описал произведения как свободных людей, которых кто-то снова обратил в рабство. Стихи уже были выпущены автором в мир, но Фидентин присвоил их себе и объявил своим достоянием. В финале Марциал назвал такого человека plagiarius — похитителем людей.
Метафора была рассчитана на римского читателя, хорошо понимавшего разницу между обычной кражей имущества и незаконным присвоением человека. Марциал представлял собственные стихи не вещами, которые можно тайком унести, а свободными существами, которых похититель пытается подчинить себе. Получалось одновременно оскорбительно, смешно и очень точно: литературный вор присваивал не бумагу, а чужое авторство.
История на этом не закончилась. В другой эпиграмме Марциал высмеял Фидентина за сборник, состоявший почти целиком из чужих стихов. Среди произведений обнаружилась всего одна страница, написанная самим предполагаемым плагиатором. И именно она, по мнению Марциала, выдавала обман: настолько сильно отличалась от остальных, что служила доказательством чужого авторства без всякого суда и свидетелей. Получилась изящная литературная месть — плохие стихи разоблачали своего создателя лучше любых обвинений.
При этом античные представления об авторстве заметно отличались от современных. В Риме не существовало привычной системы авторского права, которая позволяла бы защищать литературные произведения так, как это происходит сегодня. Писатели заимствовали сюжеты, перерабатывали чужие тексты, подражали предшественникам. Однако одно дело — открыто использовать известный образец, и совсем другое — объявлять чужие стихи собственными. Такое поведение вполне могло стать причиной публичного позора.
Слово plagiarius со временем пережило своего первоначального литературного обидчика. В европейских языках оно закрепилось за людьми, присваивающими чужие произведения. Во французском возникло plagiaire, а затем и plagiat; из этой же латинской традиции происходят соответствующие термины в других языках. Русское «плагиат» вошло в употребление уже с привычным нам значением литературного присвоения.
Марциал не изобрёл слово plagiarius, но употребил существовавшее обозначение тяжёлого преступления в неожиданном переносном смысле. Его насмешка оказалась настолько удачной, что пережила и самого поэта, и человека, над которым он издевался.
Имя Фидентина известно сегодня главным образом благодаря обвинениям Марциала. Его собственные предполагаемые произведения не сохранились как самостоятельное литературное наследие. В результате человек, пытавшийся прославиться чужими стихами, остался в истории почти исключительно как пример того, чего писателю делать не следует.
Лингвистика ужасов: сообщения от девушки, которой уже не было
30 июня 2005 года в английском Северном Йоркшире исчезла 19-летняя Дженни Николл. Её телефон ещё некоторое время подавал признаки жизни: родным и знакомым приходили сообщения, в которых девушка объясняла, что уехала, не хочет возвращаться и просит её не искать. На первый взгляд это могло выглядеть как добровольный побег. Но переписка, которая должна была убедить окружающих, что Дженни жива, стала одной из улик в деле о её убийстве.
Следствие обратило внимание на Дэвида Ходжсона, с которым у Дженни были отношения. Тела девушки не нашли, поэтому расследованию недоставало многих доказательств, которые обычно получают при обнаружении останков. Зато сохранились четыре SMS, отправленные с её номера после исчезновения. Главный вопрос заключался не в том, кому принадлежал телефон, а в том, кто набирал текст.
К анализу привлекли судебного лингвиста Малкольма Култхарда. Он сравнил спорные SMS с более ранними сообщениями, которые точно написали сама Дженни и Ходжсон. Изучать пришлось то, на что в обычном разговоре почти не обращают внимания: сокращения, пробелы, привычные варианты слов и даже то, где человек предпочитает ставить цифру вместо букв.
Дженни часто писала im вместо I am, ive вместо I have, сокращала phone до fone и заменяла выражение see you на cu. Ходжсон выбирал другие варианты: i am, ave, phone и cya. Различался даже способ записывать «мой»: Дженни использовала my и myself, а в сообщениях Ходжсона встречались диалектные me и meself. Ни один из этих вариантов не был тайным знаком. Важна была их повторяемость: люди неосознанно вырабатывают собственные привычки письма, особенно когда много общаются короткими сообщениями.
В спорных SMS обнаружились черты, более характерные для Ходжсона. Там неоднократно появлялось i am вместо привычного Дженни im, а формы me и meself почти вытеснили её обычные my и myself. В текстах встречались и другие совпадения с манерой письма подозреваемого. Автор пытался говорить от лица пропавшей девушки, но, по мнению эксперта, не сумел воспроизвести её способ писать.
Култхард не заявлял, будто по одному сокращению можно безошибочно установить личность убийцы. Его вывод был осторожнее: четыре сообщения не соответствовали известному стилю Дженни, зато были совместимы со стилем Ходжсона, который входил в небольшую группу их возможных авторов. Лингвистическая экспертиза не заменила расследование, но помогла поставить под сомнение версию о том, что девушка уехала по собственной воле и продолжала выходить на связь.
В феврале 2008 года суд признал Дэвида Ходжсона виновным в убийстве Дженни Николл и приговорил к пожизненному заключению. Её тело так и не было найдено. История стала одним из известных примеров того, как анализ повседневной переписки может сыграть важную роль в уголовном деле, даже когда отсутствует одно из главных вещественных доказательств.
В начале 2000-х SMS казались слишком короткими и небрежными, чтобы по ним всерьёз изучать авторство. Люди писали без заглавных букв, выбрасывали гласные, соединяли слова с цифрами и игнорировали пунктуацию. Но именно эта свобода давала простор личным привычкам. Один пишет «щас», другой — «ща», третий всегда выбирает «сейчас»; кто-то отделяет смайлик пробелом, а кто-то ставит его вплотную к слову. Отдельная мелочь ничего не доказывает, зато сочетание устойчивых особенностей может оказаться показательным.
В деле Дженни Николл телефон продолжал отправлять сообщения, но привычная манера письма его хозяйки из текста исчезла. Человек, который пытался убедить других, что она жива, оставил в переписке следы собственной речи.
Анатомия письма: как выглядят кавычки в разных языках
Русские «ёлочки», английские “лапки”, немецкие „кавычки“ и японские 「скобки」 выполняют одну и ту же задачу: отделяют чужую речь, цитату или название от окружающего текста. Но внешне эти знаки настолько различаются, что иногда их трудно узнать. За каждым вариантом стоит собственная история книгопечатания, типографских привычек и постепенно сложившихся правил.
Кавычки не всегда выглядели как парные знаки, между которыми помещается текст. В старинных рукописях и ранних печатных книгах цитаты могли выделять на полях небольшими отметками. Их ставили рядом со строками, содержащими заимствованный фрагмент. Позднее знаки переместились внутрь текста, а вместо повторяющихся пометок постепенно закрепилась привычная пара — открывающая и закрывающая кавычки.
Во французской типографике распространились угловые кавычки « ». Их называют guillemets — слово связано с французским именем Guillaume, то есть Гийом. Происхождение названия долго связывали с одним из представителей семьи печатников Ле Бе, хотя подобные знаки встречаются в печатных изданиях уже в 1527 году. Поэтому история их появления сложнее красивой легенды об одном изобретателе.
Французские кавычки отличаются от русских не только названием. Во французском тексте между ними и заключёнными словами традиционно оставляют небольшие пробелы: « Bonjour ! » В русской типографике такие пробелы не ставятся: «Привет!». Один и тот же рисунок знаков оказывается подчинён разным правилам набора.
В немецком языке распространены кавычки „ “, у которых открывающий знак расположен внизу, а закрывающий — наверху. Но существует и другой вариант: » «. Эти угловые кавычки направлены противоположно французским. Если во французском они словно раскрываются наружу, то в немецком обращены остриями внутрь цитаты. Такой вариант встречается, в частности, в немецком книжном наборе.
В английском языке чаще используются высокие парные кавычки “ ” или ‘ ’. При этом британская и американская издательские традиции могут различаться предпочтениями: в американских изданиях для основной цитаты обычно выбирают двойные кавычки, а в британских нередко используют одинарные. Особенно заметна разница, когда внутри одной цитаты появляется другая и приходится чередовать два вида знаков.
Русская типографика сочетает сразу несколько традиций. Основными кавычками стали французские «ёлочки», а для цитаты внутри цитаты обычно используют немецкие „лапки“. Получается конструкция вроде: «Он произнёс: „Я вернусь“». У этой системы есть практическое преимущество: границы вложенных высказываний остаются различимыми даже без дополнительных пояснений.
Японская письменность использует совсем другой набор знаков — 「 」 и 『 』. Их часто называют угловыми скобками, хотя по функции они соответствуют кавычкам. Первой парой обычно выделяют цитаты и прямую речь, а второй могут обозначать вложенные цитаты или названия произведений. В традиционном вертикальном письме их расположение меняется вместе с направлением строк.
Разнообразие кавычек сохраняется и в цифровую эпоху. Компьютерные системы различают не только прямой знак “ и типографские “ ”, но и десятки других символов. Международный стандарт Unicode позволяет хранить их как самостоятельные знаки, а программы выбирают подходящие варианты с учётом языка текста. Поэтому автоматическая замена кавычек иногда приводит к неожиданным результатам, особенно в многоязычных документах.
История кавычек показывает, насколько сильно на письменность влияют привычки наборщиков, издателей и читателей. Даже такие небольшие знаки способны сохранять следы многовековых типографских традиций. И хотя смысл цитаты не меняется от формы её обрамления, сами кавычки нередко выдают язык текста ещё до того, как прочитано первое слово.
Эхо книги: писатель, которому французского языка оказалось мало
В XVI веке французский язык ещё не обладал той литературной строгостью, с которой его принято ассоциировать сегодня. Писатели заимствовали слова из латыни и греческого, обращались к местным говорам и экспериментировали с выражениями. Но даже на фоне этой свободы Франсуа Рабле выглядел человеком, которому существующего словаря было катастрофически мало.
Его роман «Гаргантюа и Пантагрюэль» рассказывает о великанах, их приключениях, пиршествах и путешествиях. На страницах книги встречаются непристойные шутки, философские рассуждения и пародии на общественные порядки. Рабле был врачом, знал античную литературу и богословские тексты, поэтому легко переходил от грубоватого народного юмора к сложным учёным рассуждениям. Иногда он соединял их в одном предложении.
Особенно заметна эта свобода в обращении со словами. Рабле создавал необычные производные, соединял корни, играл с суффиксами и смешивал разговорную речь с медицинскими терминами, латинизмами и грецизмами. Иногда он намеренно перегружал реплики персонажей сложной лексикой, превращая их в пародию на образованность. Так появился эпизод с лимузенским студентом, который разговаривает на чудовищной смеси французского и латинских слов. Пантагрюэль, услышав его напыщенную речь, приходит в ярость и требует говорить нормально. За комической сценой скрывается насмешка над людьми, использующими язык для демонстрации собственного превосходства.
Другой любимый приём Рабле — бесконечные перечисления. Он мог посвятить несколько страниц названиям игр, блюд или книг, превращая обычный список в комическую сцену. В «Гаргантюа» появляется каталог, насчитывающий сотни игр, а также перечень книг вымышленной библиотеки аббатства Сен-Виктор. Их названия высмеивают средневековую учёность, религиозные споры и книжную культуру. Чем длиннее становится перечисление, тем отчётливее ощущается удовольствие автора от словотворчества.
Эти эксперименты происходили в эпоху, когда французский расширял свои возможности как язык литературы, науки и философии. Латынь по-прежнему пользовалась огромным авторитетом среди образованных людей, но Рабле показывал, что на родном языке можно обсуждать практически всё: от человеческого тела и врачебной практики до общественного устройства и вопросов веры.
С именем Рабле связывают множество необычных слов, хотя установить авторство каждого невозможно. Первое появление слова в книге ещё не доказывает, что именно писатель его придумал: оно могло существовать в устной речи задолго до публикации. Однако масштаб его языковых экспериментов был настолько велик, что исследователи до сих пор обращаются к его текстам как к свидетельству лексического богатства французского XVI века.
Со временем само имя писателя превратилось в слово. Во французском появилось прилагательное rabelaisien, а в русском — «раблезианский». Так называют юмор, в котором соединяются гротеск, преувеличение, телесность, грубоватая весёлость и любовь к жизни. Раблезианский смех не заботится о приличиях: он обращается к еде, пьянству и физиологии, высмеивает авторитеты и нарушает границы между высоким и низким.
Литературовед Михаил Бахтин посвятил Рабле исследование, связав его творчество с традициями карнавала и народной смеховой культуры. В таком прочтении непристойные шутки, гигантские тела и бесконечные пиршества становятся частью мира, где привычные иерархии переворачиваются, а официальная серьёзность теряет свою власть.
Спустя почти пять столетий «Гаргантюа и Пантагрюэль» остаётся непростым чтением. Многие шутки требуют знания истории, часть слов устарела, а языковая игра плохо поддаётся переводу. Но наследие Рабле давно вышло за пределы романа. Он настолько свободно обращался с языком, что его фамилия стала обозначением целой эстетической традиции. Не каждому писателю удаётся настолько прочно войти в язык, на котором он писал.
Языковые странности: как сказать «да», если в языке нет слова «да»?
В русском языке можно поддержать целый разговор всего двумя словами — «да» и «нет». Ими соглашаются, отказываются, подтверждают информацию, отвечают на вопросы и иногда даже выражают сомнение. Эти короткие слова кажутся настолько естественной частью речи, что трудно поверить в существование языков, которые прекрасно обходятся без них. Один из таких языков — ирландский.
В ирландском нет универсальных слов, полностью соответствующих русским «да» и «нет». Вместо них обычно используются формы глагола, который прозвучал в вопросе. На вопрос An bhfuil tú tuirseach? — «Ты устал?» — можно ответить Tá, то есть «есть», или Níl — «не есть». Ответ строится вокруг самого действия или состояния, а не отдельной частицы согласия или отрицания.
С другими глаголами меняются и ответы. Например, на вопрос Ar ith tú? — «Ты ел?» — можно ответить D’ith — «ел» или Níor ith — «не ел». Если спросить An dtiocfaidh tú? — «Ты придёшь?», ответом будет Tiocfaidh — «приду» или Ní thiocfaidh — «не приду». Каждая такая реплика одновременно отвечает на вопрос и повторяет его смысл. Вместо неизменного «да» или «нет» используется подходящая форма глагола.
Для русского языка подобный способ вовсе не чужой. В разговорной речи постоянно встречаются ответы «Приду», «Видел», «Хочу», «Не знаю», «Не был». На вопрос «Ты смотрел этот фильм?» вполне естественно ответить «Смотрел», не прибегая к отдельному подтверждению. Разница заключается в том, что русский позволяет выбирать между несколькими вариантами, тогда как в ирландском повторение глагола является основным способом краткого ответа на вопрос.
Отсутствие универсального «да» не мешает выражать согласие или уверенность. В ирландском существуют слова и выражения со значениями «конечно», «верно», «именно», а также конструкции для подтверждения сказанного. Они используются в определённых ситуациях, но не заменяют собой все возможные ответы. Утвердительная или отрицательная форма глагола остаётся наиболее привычным решением.
Подобные особенности встречаются и в других языках. Например, в финском на вопрос Tuletko? — «Ты придёшь?» — можно ответить Tulen — «Приду». Правда, в финском при этом существуют и самостоятельные слова для подтверждения и отрицания, поэтому его система устроена иначе. В японском есть hai и iie, которые обычно переводятся как «да» и «нет», однако их использование, особенно в ответах на отрицательные вопросы, не всегда совпадает с русскими правилами.
Сами русские «да» и «нет» тоже не гарантируют однозначности. Вопрос «Ты не придёшь?» допускает ответ «Да», который без продолжения может оказаться не вполне понятным. Собеседник подтверждает, что не придёт, или сообщает, что всё-таки придёт? В обычном разговоре подобные ситуации разрешаются уточнениями: «Да, не приду» или «Нет, приду». Ирландский ответ, построенный вокруг глагола, обычно сразу указывает, какое действие утверждается или отрицается.
Для изучающих ирландский язык эта особенность становится одной из первых трудностей. Невозможно выучить две универсальные частицы и использовать их в любом разговоре. Приходится учитывать время, форму глагола и способ образования отрицания. При этом ответы не становятся длиннее: зачастую достаточно всего одного слова. Просто вместо неизменного «да» говорящий использует «есть», «был», «сделал», «приду» или другую подходящую форму.
Ирландский язык показывает, что даже такие привычные элементы речи, как «да» и «нет», вовсе не обязательны для общения. Вопросы можно задавать и понимать без универсальных ответных частиц, а согласие и отрицание выражать непосредственно через глагол. Там, где русский язык позволяет обойтись одним коротким «да», ирландский предпочитает уточнить, что именно подтверждается.
В 1839 году в парижскую больницу Бисетр поступил тридцатилетний мужчина по имени Луи Виктор Леборнь. Он понимал, что ему говорят, узнавал людей, реагировал на вопросы и мог объясняться жестами. С речью происходило что-то совершенно другое: почти всё, что он пытался произнести, превращалось в один и тот же слог — «тан».
До болезни Леборнь говорил нормально. Потеря речи появилась внезапно, и следующие два десятилетия он провёл в больнице. Со временем состояние ухудшалось: возник паралич правой стороны тела, последние годы он почти не вставал с постели. При этом главная странность оставалась прежней. Мысль у человека была, понимание речи в значительной степени сохранялось, рот и язык могли двигаться, но превратить собственную мысль в обычную фразу он не мог.
Леборнь не был буквально способен произнести только один звук. Исторические описания упоминают, что изредка у него вырывалось французское ругательство Sacré nom de Dieu. Но в обычной речи снова и снова появлялось «тан-тан». Один бессмысленный слог заменил почти весь словарь взрослого человека.
В 1861 году здоровье Леборня резко ухудшилось. Из-за гангрены ноги его перевели в хирургическое отделение, где им занялся французский врач Поль Брока. Случай оказался для него особенно важным. В то время врачи ожесточённо спорили о том, можно ли вообще связать отдельные человеческие способности с конкретными участками мозга. Одни считали мозг системой, работающей практически как единое целое, другие пытались найти области, отвечающие за определённые функции.
Брока подробно обследовал пациента. Леборнь не мог нормально говорить, но было очевидно, что отсутствие речи не равняется отсутствию мысли. Когда его спрашивали, сколько лет он находился в больнице, он мог показать количество пальцами. Он понимал простые обращения, выражал раздражение, соглашался или возражал жестами. Человек, которого окружающие годами знали под одним слогом, явно не превратился в человека с одной мыслью.
Через несколько дней Леборнь умер. Брока провёл вскрытие и обнаружил серьёзное повреждение левого полушария мозга, особенно в области нижней части лобной доли. Уже 18 апреля 1861 года он представил случай Парижскому антропологическому обществу и связал повреждённый участок со способностью к членораздельной речи. Позже эту часть мозга станут называть зоной Брока.
Открытие очень легко пересказать слишком красиво: существовал человек, который потерял речь, врач нашёл повреждение и открыл «центр речи». Реальная история сложнее. Брока не утверждал, что где-то в голове лежит маленький участок, в котором хранится весь язык. Его интересовала прежде всего способность организовать движения, необходимые для произнесения слов. Вскоре появились и другие пациенты с похожими нарушениями, и идея о том, что левое полушарие играет особую роль в речи, получила всё больше подтверждений.
Сам мозг Леборня сохранили. Спустя почти полтора века его исследовали уже с помощью современной томографии. Выяснилась важная деталь: повреждение было значительно обширнее, чем мог увидеть Брока в XIX веке. Оно затрагивало не только участок, который позже получил его имя, но и другие области мозга и соединяющие их проводящие пути. Современная нейронаука поэтому гораздо осторожнее относится к идее одного-единственного «центра речи». Речь работает как сеть, в которой участвует множество связанных областей.
История Леборня от этого не становится менее важной. До него рассуждения о связи языка и мозга во многом оставались теорией. Здесь перед врачами оказался живой человек, у которого одна способность словно раскололась на отдельные части. Он мог понимать слова, но почти не мог их произносить. Мог знать ответ, но не мог превратить его в предложение. Мог злиться настолько, что иногда прорывалось ругательство, тогда как обычная речь оставалась недоступной.
«Тан» ничего не значило. Но именно оно помогло врачам понять, что способность говорить и способность думать — далеко не одно и то же.
В 1839 году в парижскую больницу Бисетр поступил тридцатилетний мужчина по имени Луи Виктор Леборнь. Он понимал, что ему говорят, узнавал людей, реагировал на вопросы и мог объясняться жестами. С речью происходило что-то совершенно другое: почти всё, что он пытался произнести, превращалось в один и тот же слог — «тан».
До болезни Леборнь говорил нормально. Потеря речи появилась внезапно, и следующие два десятилетия он провёл в больнице. Со временем состояние ухудшалось: возник паралич правой стороны тела, последние годы он почти не вставал с постели. При этом главная странность оставалась прежней. Мысль у человека была, понимание речи в значительной степени сохранялось, рот и язык могли двигаться, но превратить собственную мысль в обычную фразу он не мог.
Леборнь не был буквально способен произнести только один звук. Исторические описания упоминают, что изредка у него вырывалось французское ругательство Sacré nom de Dieu. Но в обычной речи снова и снова появлялось «тан-тан». Один бессмысленный слог заменил почти весь словарь взрослого человека.
В 1861 году здоровье Леборня резко ухудшилось. Из-за гангрены ноги его перевели в хирургическое отделение, где им занялся французский врач Поль Брока. Случай оказался для него особенно важным. В то время врачи ожесточённо спорили о том, можно ли вообще связать отдельные человеческие способности с конкретными участками мозга. Одни считали мозг системой, работающей практически как единое целое, другие пытались найти области, отвечающие за определённые функции.
Брока подробно обследовал пациента. Леборнь не мог нормально говорить, но было очевидно, что отсутствие речи не равняется отсутствию мысли. Когда его спрашивали, сколько лет он находился в больнице, он мог показать количество пальцами. Он понимал простые обращения, выражал раздражение, соглашался или возражал жестами. Человек, которого окружающие годами знали под одним слогом, явно не превратился в человека с одной мыслью.
Через несколько дней Леборнь умер. Брока провёл вскрытие и обнаружил серьёзное повреждение левого полушария мозга, особенно в области нижней части лобной доли. Уже 18 апреля 1861 года он представил случай Парижскому антропологическому обществу и связал повреждённый участок со способностью к членораздельной речи. Позже эту часть мозга станут называть зоной Брока.
Открытие очень легко пересказать слишком красиво: существовал человек, который потерял речь, врач нашёл повреждение и открыл «центр речи». Реальная история сложнее. Брока не утверждал, что где-то в голове лежит маленький участок, в котором хранится весь язык. Его интересовала прежде всего способность организовать движения, необходимые для произнесения слов. Вскоре появились и другие пациенты с похожими нарушениями, и идея о том, что левое полушарие играет особую роль в речи, получила всё больше подтверждений.
Сам мозг Леборня сохранили. Спустя почти полтора века его исследовали уже с помощью современной томографии. Выяснилась важная деталь: повреждение было значительно обширнее, чем мог увидеть Брока в XIX веке. Оно затрагивало не только участок, который позже получил его имя, но и другие области мозга и соединяющие их проводящие пути. Современная нейронаука поэтому гораздо осторожнее относится к идее одного-единственного «центра речи». Речь работает как сеть, в которой участвует множество связанных областей.
История Леборня от этого не становится менее важной. До него рассуждения о связи языка и мозга во многом оставались теорией. Здесь перед врачами оказался живой человек, у которого одна способность словно раскололась на отдельные части. Он мог понимать слова, но почти не мог их произносить. Мог знать ответ, но не мог превратить его в предложение. Мог злиться настолько, что иногда прорывалось ругательство, тогда как обычная речь оставалась недоступной.
«Тан» ничего не значило. Но именно оно помогло врачам понять, что способность говорить и способность думать — далеко не одно и то же.