Белый мякиш
бедер твоих, живота,
груди –
белый мякиш расслабленности
меня порошит.
Сливочен пах твой, Мелюзина,
сливочны
обещания
сосредоточенности,
что грядет после
исструений –
и ты
хочешь теперь от меня ребенка.
И не убрать ладонь
от переносицы в капельках пота –
цепко держит пальцами-стебельками
ладонь у лба –
держит и молитву читает –
Отче наш.
Патер ностер.
И как молитва его течет,
убыстряясь,
так торопится и твоя
бесшумная качка
на перинах лебяжьих,
запрятанная за бархат,
за водопад
волос.
И зима течет
удовольствием.
Обещает выплеск и морозную чистоту ума.
И ладонь никак не забрать.
А хорошо б сдержать ей
свои стоны.
Тяжелое
небо Севера
не дробит кости,
но ложится лебяжьим весом,
теплом весомым
на все тяготы и на боли – скрыть
до весны.
И мир всё глуше.
И кровь в висках.
И испарина.
Его жара,
твоя,
моя…
И молитва горячечная:
его – словами,
твоя – движением,
моя – стоном сдавленным, заглушенным.
И выплеск –
хлопнувшей внизу дверью, воем
ветра, снопом
из искр.
«Я выживу, потому что я с тобой, папа».
Такой громкий шепот в тишине из бархата.
Такой громкий, а в забытьи.
«С тобой всегда в сердце, тебя хранив,
кого убоюсь?» -
губы шершавые о ладонь трутся.
«Я с тобой везде буду –
и править,
и воевать.
Крестом вашим, ландмайстер» -
шепчет, за Карлом в голове повторяя.
Ну… женщина. Что у тебя-то глаза мокры?
И вдруг выдохом клятва –
Сын.
Кровь завета гуще в разы вод утробы.
И вот она клятва его –
я с тобой везде всегда буду, папа.
И слезы твои, Мелюзина, что его не рожала,
утробу чужую с него смывают,
вот клятва твоя ему – сын.
И рука моя на лице его –
о принятии.
Одним выплеском в кровати моей,
как одним крещеньем,
одним помазанием –
хорошо, Конрад,
не в долг, но в мёд,
и я тоже буду с тобой
и мечом, и сердцем.
И знанием.
И пусть наши отцы сосали, но твой –
не будет.
Кровью завета я проведу тебе от темени и до переносицы –
мой.
И смерть, и боль
одиночества,
и стылость зимы без крова
больше тебя не затронут.
Хорошо, Конрад,
как всем людям,
чьё сердце я взял с ладоней –
вот тебе моё слово:
отныне я тебе дом.
Посмотрим, что из того к лету выйдет.
Судорожно сжимают ладонь липкие пальцы.
Я отодвинул бархат,
взял тощее тельце в белой рубахе,
чей висок тут же доверчиво мне упал на грудь.
Дыхание пошло ровней,
легче.
Сидит женщина,
волосы чешет
и улыбается.
Собаки всхрапывают,
а ветер воет.
Звенит полуночный колокол.
Зимой замки тихи,
да в них не спят.
Но бархат, как снег, спрячет от глаз всё самое золотое.
И только рыжий детина пойдет довольный
по темным заученным коридорам,
покрякивая, да потирая пальцы:
«эвона как – семья».
И будет, радостный, покрикивать на охрану –
«охуели тут дверьми хлопать! Тупицы сонные!
Плети давно не видали?
Так я покажу».
А гася свечу, Карл улыбнется снегу,
да так и застрянет в брэ и в одеяле
греть посередине кельи
пальцы о пряный горячий эль –
«вот так-то оно и семья».
Зима гуляет по залам замка
сквозняком,
инеем,
озерцами льда,
скапливающимися у окон.
Зимою болеют дети
и женщины.
Зимой ропщут
сервы.
Зимой придумывают страшилки
о том, как в темной глуши
шебуршат
волколаки,
кикиморы,
неупокоенцы.
А свет часовен горит неровно,
люди не думают о спасении души,
но изнывают от скуки тела.
От ума, застоявшегося без дела,
вмерзшего с талым снегом в грязь.
Но даже грязь ясна,
когда серебрится инеем по утру
под небом звонким,
каким только зимой бывает,
с воздухом, что бубенцами
хрустит-звенит холодом
в легких,
неразъезженных со сна мятого,
сна на пуху.
Пускать коня рысью по наледи –
остры копыта, шершавы
подковы, ржавлинкой
едва тронутые, кусают
лёд,
как легавых свора
вгрызается
в жир медвежий.
Конь не скользит – гордый, свежий –
пар прет
от ушей, глаз, морды –
уши прядают,
глаз косит –
конь неразъезжен,
что легкие,
мышцы чешутся пойти
вскачь.
Зима бела –
пена на удилах –
зима щекочется
утром ранним,
небом звонким –
колокола –
зима ль нежна
словно пальцы девичьи –
молоко и мед –
что берут за плоть,
и вот плоть не грех,
но успокоение,
как пушистый снег
на горячую рану.
Зима гуляет по залам замка
распаляет моих солдат –
и вот им хочется бань
и пара,
и девок мягких,
как хлеб и сдоба,
им хочется каждому пушистости и заботы,
сливок, сахара, молока,
а не мирры и ладана;
кубка, а не меча.
И вот каждый кутается в плащи потолще,
носки помягче,
каждый жмется к жаровням,
а не к лампадкам,
и пугается там
россказней
про утопленниц и убивцев,
из головы столь постыдно выкинув
правду о неумолимой силе,
забытой ими в стали меча.
Мир покорно ложится в спячку.
В жар горячечный
горла, не потянувшего
студёные бубенцы зимы.
Конрад сипит.
Мальчишка присланный,
чтоб стать наследником
моему роду,
из моего же семени,
но кровь завета гуще куда вод утробы,
потому парень мне не в мёд, но в долг.
С небосклона звезд
он не хватает,
но наследником
станет –
это я обеспечу.
И так бы всё и катилось в вечность,
когда б не ты, ведьма,
и не скликанная тобою зима.
Зима собрала нас
в одной натопленной спальне,
где мой балдахин красен и бархатен,
как жидкость соленая в твоих венах,
как бархатисты каштанчики твоих глаз –
ни Север их не берет, ни жара
Востока,
ни годы.
Когда б не ты на постели моей.
Потолок раззолочен,
перина тепла,
балдахин тяжел.
Мальчишка лихорадится кожей,
болеет горлом,
но переживет –
на лице смерть не зажгла своего румянца.
Подкатили мальчишку к моей кровати,
ручки-палочки тянет
в прошении моей руки.
«У вашей длани, ландмайстер,
мальчику защищенней.
С вами – переживет».
Шельма рыжий –
убийца, бандит и вор –
решил вдруг набиться в няньки.
За мальчишкой ходит, ухаживает,
жизнь в Ордене тому объясняет.
«Мы ему справим кроватку
у вашей кровати,
пусть чувствует отца рядом –
что он не один горит в лазарете».
«Так он и там не один – кругом монахи».
«Это не то же самое».
«Что ты-то знаешь, Карл, о детях и о заботе?»
«А то и знаю, солнцеподобный,
что наши отцы сосали,
хочу вот не сосать».
Выпростать руку из-за балдахина,
положить на взмокший затылок,
тельце дернулось –
«святой отец» –
в ладонь носом своим уткнулось.
«Это мне за грехи мои черные?» -
это очень смешно сиплым тоненьким голоском.
Сиплым, тоненьким и серьезным. «Это тебе за то,
что ты зимой по делам бегаешь,
рот раскрывши.
В мороз только носом дышишь.
Носом только, ты понял?»
«Да, майстер» - и носом трется.
А нос у него не дышит.
«Но я обязательно выживу».
«Ты спрашиваешь или сообщаешь?»
Думает.
«А что правильней?»
«А делаешь что?»
Молчит.
Между нами бархатный балдахин,
как в исповедальне.
И твоих волос распущенных,
твоей улыбки медовой,
ключиц твоих и сосков
мой сын не видит.
Он видит бархат и сон.
И кожу моей руки.
А я вижу, как остры твои соски.
Слышу, как зима за окном облака низкие гонит,
как семилетний мальчишка, сипя, сопя горлом.
Ресницы его мне ладонь щекочут.
А кончики твоих пушистых волос елозят
мне по груди, по шее,
по животу – как спину ты распрямляешь,
и весь мир, как тело твоё, качается,
тихо, как снег, кружась.