Пятно росло медленно и нагло. Оно не текло, не капало, не давало себя поймать за работой. Просто в шесть вечера занимало угол размером с ладонь, а к закрытию добралось до колена старухи, оставшейся на экране рабочего компьютера.
Илья печатал её фотографии, пока за спиной темнела ткань. Старуха сидела на пластиковом стуле, сложив пальто на коленях, и рассматривала рекламную стойку с образцами. На стойке улыбались люди, которых в «Точном кадре» никогда не фотографировали: мужчина с правильной челюстью, девушка без пор на лице, ребёнок с таким чистым взглядом, будто ему ещё не показывали телефон.
Принтер выплюнул лист. Илья подождал несколько секунд, чтобы краска схватилась, положил фотографию под резак и нажал на тяжёлую рукоять. Лезвие опустилось с сытым металлическим звуком.
— Четыре штуки, — сказал он.
Старуха надела очки, взяла снимки и стала перебирать их, хотя все четыре были одинаковыми.
— Здесь я тоже не я.
— Они из одного кадра.
— Я вижу.
Она выбрала фотографию, где левый край был срезан на полмиллиметра уже, чем остальные, и убрала в паспорт.
— Эту возьму.
— Остальные тоже ваши.
— Пусть полежат.
Она расплатилась мелочью. Монеты выкладывала на стойку по одной: десять рублей, ещё десять, пять, два, два, один. Не от бедности — скорее из упрямства человека, который не доверяет ни картам, ни кассирам, ни миру, способному однажды объявить его лицо недействительным.
У двери старуха остановилась.
— А вы давно людей снимаете?
— Одиннадцать лет.
— И не надоело?
— Уже поздно спрашивать.
Она кивнула, будто поняла больше, чем он сказал, и ушла. Колокольчик над дверью звякнул, хотя никакого колокольчика там не было. Просто разболтался доводчик и при каждом открывании бил металлическим язычком о раму.
Илья обернулся к фону.
Пятно поднялось ещё сантиметров на десять. Теперь оно было похоже на тень человека, который сидел с другой стороны ткани и медленно вставал.
— Тамара Викторовна.
Начальница не ответила. Она считала кассу в подсобке и разговаривала сама с собой: двести, четыреста, господи, опять не сходится, шестьсот, кто принял наличные без чека, восемьсот.
_____
Читать продолжение истории https://www.litres.ru/book/aleksey-korneluk/fotoatele-nenastupivshih-dney-74198213/chitat-onlayn/
Страх? Вину? Ревность? Раздражение? Почти у каждого есть чувство, которое ведёт себя как пьяный сосед: приходит без приглашения, шумит ночью и портит жизнь всем присутствующим. Кажется, выгони его — и наконец станет тихо.
Илья Воронцов работает с чужими трагедиями. Переводит пожары, аварии и смерти в цифры, потому что цифры не плачут и не задают лишних вопросов. Однажды незнакомый голос предлагает ему убрать любое чувство. Бесплатно. Илья выбирает страх. На следующий день он понимает простую вещь: мир не стал безопаснее. Просто внутри исчезло то, что раньше говорило: «Остановись».
С этого начинается «Если исчезнут чувства». История не о том, как перестать страдать. Она о цене спокойствия, после которого от человека остаётся аккуратная должностная инструкция. Сейчас я собираю средства на её первое полноцветное графическое издание.
А какое чувство первым убрали бы вы? Напишите в комментариях, а затем проверьте, совпал ли ваш выбор с выбором Ильи:
Сначала он мешал скромно: протекал над кабинетом хореографа, выбивал пробки во время концерта ко Дню металлурга и раз в месяц выплёвывал из подвала воду цвета крепкого чая. Потом вошёл во вкус. От него отвалилась половина буквы «Ь» на фасаде, и над площадью несколько недель висел «ДОМ КУЛТУРЫ», будто здание перевели на упрощённую систему налогообложения. Зимой с карниза упал кусок гипсового барабана и убил снеговика, слепленного детьми муниципальных служащих. Весной комиссия обнаружила, что пожарный выход заперт шкафом с грамотами, а ключ от шкафа пятнадцать лет хранился у женщины, которая умерла в Саратове.
После этого Дом культуры официально признали обременением.
Не аварийным — для аварийного понадобилось бы расселять кружки, искать деньги и объяснять областному начальству, почему здание, капитально отремонтированное четыре года назад, вдруг начало расползаться. Обременение было словом удобным. Оно ничего не требовало. Обременением мог быть балкон, старик, предприятие, собственная совесть. Его можно было носить в документах годами и не чувствовать веса.
Павел Курбатов работал в обременении ночным сторожем.
В трудовой книжке его должность называлась «вахтёр по охране муниципального имущества», хотя охранять в Доме культуры было особенно нечего. Музыкальные инструменты давно разобрали по квартирам преподаватели. Усилитель из малого зала украли во время благотворительного концерта в помощь пострадавшим от краж. В кабинете директора стоял сейф, в котором лежали три чистых бланка, засохшая печать профсоюза и бутылка коньяка, предназначенная для чрезвычайных ситуаций. Коньяк Павел не трогал. Он подозревал, что его смерть будет менее неприятной, чем объяснение директору, почему чрезвычайная ситуация произошла без неё.
В половине девятого утра он сидел у служебного входа, пил чай из кружки с надписью «Лучший артист народного театра — 1998» и наблюдал, как на площади разгружалась комиссия.
Первой из серого служебного автомобиля вышла женщина в тёмной куртке, прямых брюках и ботинках, которые не боялись ни грязи, ни человеческих чувств. Она оглядела фасад, посмотрела на трещину над колонной и сразу сделала фотографию. Не для памяти. Для дела.
_____
Читать продолжение истории https://www.litres.ru/book/aleksey-korneluk/dom-kultury-nesbyvshihsya-roley-74198262/chitat-onlayn/
В детстве я думал, что смелость — это когда человек лезет в драку первым.
Потом вырос и понял: нет. Это дурь, гормоны, плохое воспитание и уверенность, что нос заживёт сам. Смелость начинается позже. Когда ты стоишь у чужой калитки, держишь в руке старую книгу, а на тебя идёт мужик с золотой цепью и лицом человека, который уже мысленно примеряет твою челюсть к собственному кулаку.
Серёга остановился в двух шагах.
Два шага — это вроде бы мало. Но когда перед тобой широкий мужик с руками, как два пакета цемента, два шага превращаются в целую географию. Между нами была трава, пыль, собачий лай, рыжий кот и моё внезапное желание оказаться где-нибудь в другом месте. Например, в стоматологическом кресле. Или на собрании жильцов. Или даже в лифте, где умерла селёдка. Где угодно, лишь бы не здесь.
— Какая ещё доставка? — спросил Серёга.
— Обычная. Книжная.
— Я тебе сказал, мать болеет.
— Я тоже много чего себе говорю по утрам. Например, что с понедельника начну зарядку.
Серёга не оценил. Очень зря. Шутка была слабая, но не настолько, чтобы за неё бить.
Кот сидел у калитки и смотрел на дом. Спокойно. Будто всё это было не его дело, а наше, человеческое, жалкое. В окне за занавеской всё ещё стояла Валентина Матвеевна. Ладонь на стекле. Маленькая, сухая ладонь. Такая ладонь бывает у людей, которые всю жизнь мыли чашки, стирали тряпки, держались за поручни автобусов, гладили детей по головам, а потом однажды обнаружили, что собственные руки стали похожи на корни.
— Давай книгу, — сказал Серёга. — Я передам.
— Нельзя.
— Кто запретил?
— Покойница.
Он хмыкнул.
— Покойница мне не указ.
Вот это была хорошая фраза. В ней весь Серёга помещался. Живые ему, видимо, тоже не особо были указ, а покойные вообще потеряли право голоса. Удобно жить, когда весь мир у тебя без права подписи.
Я сунул карточку обратно в книгу.
— Мне нужно лично.
— Я сейчас лично тебе врежу.
_____
Читать продолжение истории https://www.litres.ru/book/aleksey-korneluk/furgon-zabytyh-knig-74111851/chitat-onlayn/
Все шло как по маслу, до тех пор, пока не закончилась упаковка масла.
Я выбросил ее в мусор. Заляпался.
Последний год я просыпаюсь с мыслью, что участвую в фильме «Шоу Трумана».
Актер с меня такой же деревянный, как кусок хлеба, на который я только что нанес масло.
Откусил. Жую. Облокотился на барную стойку. Муха сделала зигзаг и приземлилась на столешницу. Она потирала лапки. Я нет.
Я не жалуюсь, поймите меня... я скорее в тихом похуе. От этого еще обиднее.
Раньше, когда мне что-то не нравилось, я рвался на передовую. Качал права, тряс кулаком и изрыгал из себя поток грубостей. Сквернословил так, что у вашей тетушки завянут ушки.
Сейчас я ругаюсь про себя. Тише. Без свидетелей.
Мне даже не нужно писать в соцсети о нехватке бензина. За меня это сделали все остальные.
Мне не нужно записывать сториз и орать на повышение цен. Я делегировал это.
Мне... мне... а что мне? Кажется, с любым проклятием в адрес эфемерного НЕЧТО справится кто угодно лучше.
Я стал тихим зрителем. Недавно я прочитал книгу Льва Толстого «О жизни».
Бля, лучше бы не читал. Лев Николаевич сам запутался и меня запутал. Разница между нами в том, что я еще жив, и мне легче от этого.
Бутерброд был съеден. На столе остались крошки. Раньше я любил шоколадное масло. Сейчас мои пломбы против. Стоматолог, берущий ползарплаты среднестатистического-гражданина-маленького-городка, НЕ ПРОТИВ. Все в кассу.
Я не курю, потому что это больно бьет по кошельку.
Я не пью, потому что это пиздец как больно бьет по кошельку.
Печень и легкие ни при чем. Мне 35. Вся жизнь не впереди.
Я человек рациональный. Умею считать и выбрасываю из жизни все производные со знаком минус.
Муха поднялась в воздух. Подлетела к форточке и начала биться об стекло. Я бы сделал то же самое, но я не муха.
_____
Читать продолжение истории https://www.litres.ru/book/aleksey-korneluk/kak-soyti-s-uma-i-nakonec-pozhit-74173203/chitat-onlayn/
. Ты как бы бросаешь бутылку с запиской в океан, заранее зная, что океан — это её лента, а бутылка привязана к её глазу верёвкой.
Не опубликовал. Но не потому что стал мудрее. Потому что вспомнил Дена. Его лицо. Его «не выкладывай сторис для неё». Чёртов Ден теперь жил у тебя в голове как грубый ангел-хранитель с плохой кожей и нормальным кофе. Ты удалил фотографию. Потом восстановил. Потом снова удалил. Потом открыл корзину и окончательно удалил. Это была маленькая внутренняя драка, настолько жалкая, что если бы кто-то смотрел со стороны, он бы не понял, где тут битва.
Мужчина сидит на кухне и удаляет фотографию чашки. Великая драма. Но правда в том, что иногда вся твоя жизнь держится именно на удалённой фотографии чашки. Потому что если бы ты выложил её, дальше ждал бы. Она посмотрела? Не посмотрела? Почему не посмотрела? А если посмотрела, что подумала? А если не подумала? А если подумала: «Ну началось»? И ты снова был бы не человеком, а приложением к её реакции. Невидимым, дрожащим, с пуш-уведомлениями вместо позвоночника.
В десять позвонил Паша. Ты не хотел брать, но взял, потому что в такие дни человек легко путает контакт с помощью. Паша был шумный уже утром. На заднем фоне кто-то смеялся, звякала посуда, музыка играла так, будто у неё тоже не было работы.
— Брат, ты живой?
— Ага.
— Слушай, я тебе вчера нормально написал. Надо выходить в люди. А то ты сейчас завоняешься в своей берлоге.
— Спасибо.
— Я серьёзно. Сегодня вечером бар. Без разговоров.
— Я не хочу.
— Конечно не хочешь. Ты хочешь сидеть и дрочить на её сторис.
— Не ори.
— А что? Я не прав?
Он был частично прав, и именно поэтому хотелось бросить телефон в стену. Паша продолжал:
— Надо, чтобы она увидела, что ты живёшь. Сделай фотку. Пойди куда-нибудь. Улыбнись. Выложи. Пусть понимает, что свет клином не сошёлся.
Вот он, дьявол на громкой связи. Не с рогами, не с хвостом, а с фразой «пусть понимает». Вся токсичная мужская философия после расставания умещается в эти два слова. Пусть понимает. Пусть видит. Пусть жалеет. Пусть ревнует. Пусть кусает локти. Пусть узнает через общих. Пусть. Пусть. Пусть. И вроде ты уже не просишь её вернуться, но вся твоя жизнь всё равно построена как презентация для неё.
— Я не хочу ничего выкладывать, — сказал ты.
— Потому что ты слабый сейчас. Это нормально. Я тебе говорю как старший.
Паша был старше на два года и на четыре развода душой.
— Ты не старший, ты просто громкий.
— Я хотя бы не сижу в соплях.
— Ты сидел.
Пауза.
_____
Читать продолжение истории https://www.litres.ru/book/aleksey-korneluk/ne-pishi-ey-gryaznaya-kniga-pervoy-pomoschi-dlya-muzhchin-74067563/chitat-onlayn/
На четвёртый день тебе захотелось сделать вид, что ты уже что-то понял. Это новая стадия распада, более приличная, чем нюхать футболку и следить за кофе в чужих сторис, но не менее опасная. После первых суток позора, после телефона на кухне, после коробки с вещами, после того как ты увидел её «дышать» и сам чуть не перестал, внутри появляется маленький режиссёр. Он выходит на сцену твоей головы, хлопает в ладоши и говорит: так, ребята, хватит валяться в грязи, давайте превратим это в красивую боль. Сделаем свет. Музыку.
Подпись. Пусть будет не просто мужчина, которого бросили, а мужчина, которого бросили эстетично. Чтобы если она вдруг посмотрит, то не увидела рыхлую катастрофу в старой футболке, а увидела силуэт у окна, глубокий смысл, чёрный кофе, книгу на столе, может, руку с веной, чтобы понятно: страдает, но со вкусом. Вот это один из самых мерзких фокусов после расставания. Ты ещё не выжил, но уже хочешь красиво выглядеть в собственных обломках. Ты ещё не перестал ждать её сообщения, но уже подбираешь шрифт для своего молчания.
Утро было серым, и это тебя разозлило. Солнца не было. Дождя тоже.
Просто мутная равнодушная погода, как лицо женщины в регистратуре, которая уже шесть часов слушает чужие жалобы. Ты проснулся с телефоном в руке, хотя честно клал его на кухню. Не помнил, как забрал. Значит, ночью ходил. Значит, тело теперь совершало преступления без участия сознания. Экран был тёплый, батарея на двадцати трёх процентах, открыта заметка. В заметке одна фраза: «Я не обязан смотреть, чтобы боль была настоящей». Ты написал её вчера ночью и, видимо, потом перечитывал как человек, который сам себе выписал рецепт и уже хочет увеличить дозировку. Сообщений от Ани не было. Сторис ты не смотрел.
Это было хорошо. Но вместо нормального облегчения внутри появилось другое желание: пусть она теперь посмотрит тебя. Пусть увидит, что ты не просто исчез. Что ты молчишь не потому, что сломался, а потому что собираешься. Что ты, возможно, даже стал глубже. Боже, как быстро мужчина после расставания пытается сделать из своей раны бренд.
Ты открыл камеру. Не сразу, конечно. Сначала просто проверил уведомления. Потом зачем-то протёр экран футболкой. Потом посмотрел в окно. Потом увидел на столе блокнот, чашку, рассыпанную мелочь, пачку салфеток и подумал, что это выглядит «атмосферно». Вот слово, которое надо запретить брошенным людям на первые тридцать дней. Атмосферно. Всё, пиздец. Сейчас начнётся. Ты взял чашку, переставил ближе к окну. Открыл блокнот на странице, где было написано «Я скучаю», но быстро закрыл, потому что слишком прямо. Открыл на другой, пустой. Пустая страница выглядела лучше. Пустая страница — это как будто впереди новая жизнь. Хотя на самом деле впереди у тебя была работа, грязная раковина и желание проверить, не написала ли бывшая после того, как не написала вчера.
Ты поставил чашку на блокнот, положил рядом ручку, сделал кадр. Не понравилось. Слишком чисто. Добавил скомканную салфетку. Слишком театрально. Убрал. Повернул чашку. Снял снова. На третьем кадре поймал себя на том, что уже пятнадцать минут ставишь натюрморт из собственного унижения, как официант в ресторане «Пострадавший, но с характером».
Подпись пришла сама: «Иногда тишина — единственный способ сохранить себя». Фу. Прямо фу. Ты прочитал и захотел дать себе по лицу, но не удалил. Потому что фраза была мерзкая, но работала. В ней было всё, что нужно для скрытого сообщения бывшей: я молчу; мне больно; я благородный; я не пишу; заметь, как красиво я не пишу. Это и есть спектакль. Не пост. Не сторис. Не картинка. Спектакль. Ты выходишь на сцену и делаешь вид, что разговариваешь с миром, хотя в зале сидит один зритель, и у неё имя из трёх букв. Ты хочешь, чтобы она увидела. Чтобы задумалась. Чтобы ей стало неловко. Чтобы она поняла, что потеряла не ночного идиота с голосовым, а сложного мужчину, который умеет страдать в пастельном свете.
Ты нажал «опубликовать» почти сразу. Палец завис. Внутри стало горячо. Вот это ощущение перед публикацией для бывшей — почти то же, что перед сообщением. Разница только в том, что ты не пишешь ей напрямую