Дюркгейм, Хофштадтер и все-все-все, часть вторая
Пьер Бурдье первым из последователей Дюркгейма докрутил его предсмертную интуицию до конца. Социальные ученые могут отстраниться от общества только через систему опосредующих методологических правил, которые не позволяют его практикам искажать нашу объективность. Бурдье называет их цензурой научного поля. Пример: запрет драки на кулаках, но поощрение логической непротиворечивости. But guess what? В результате создания правил возникает набор объективно существующих социальных практик, которые теперь составляют целое поле в разделении труда. Более того, они начинают блокировать объективность в точности так же, как вненаучные практики до них. Бурдье называет это схоластической иллюзией – эффектом забвения того, что успешные методологические правила есть в первую очередь правила социальные.
Дональд Маккензи заходит на ту же проблему, но не со стороны структурализма, а со стороны радикального конструктивизма. Он говорит, что, возможно, некоторые модели внутри социально-научного микрокосма все же лучше других позволяют объективно схватить некоторые существенные аспекты большого общества. Допустим. Однако чем более такая модель объективна, тем более она востребована на практике вне академии; тем более активно простолюдины используют ее; тем большей перформативностью она обладает. Получается, что если успешная модель описала общество через n переменных, то теперь их n + 1, где 1 – сама модель! В итоге любая успешная модель подрывает сама себя через собственный успешный успех, который она не могла просчитать.
Бурдье, Маккензи, а также многие другие исследователи верили и продолжают верить в то, что благодаря социологии знания эти парадоксальные эффекты социального познания, которые едва ли встретишь в познании естественно-научном, можно описать, а значит, и хотя бы частично нейтрализовать. Конечно, нет никаких гарантий, что познание общества – самая странная петля в терминах Хофштадтера – не приобретет новых ускользающих форм; что не появятся невиданные иллюзии; что не возникнут невообразимые перформативности, для которых уже не будет слов из словарей Бурдье, Маккензи или кого-то другого мудрого, чтобы их описать и нейтрализовать. Каждое поколение, таким образом, нуждается в новой социологии знания.
Для меня именно в этой постоянной борьбе социальной науки с самой собой и есть позитивное значение гегелевской идеи о хитрости разума. Ни в пессимистических построениях Франкфуртской школы, которая отчасти зафиксировала похожую проблему неадекватности любого формального языка, но ушла в отрицание пользы науки вообще. Ни, тем более, в различных метафизиках энгельсовского типа, которые пытаются вчитать диалектику в саму природу. Нет, странная петля такого типа доступна опыту только гуманитариев (включая философов) и обществоведов. Мы каждый раз ее порождаем, поэтому и мы должны убивать распутывать ее. Искусство, богословие, а тем более сама вселенная здесь абсолютно ни при чем. Увы-увы. Мы даже более одиноки, чем бегуны на длинные дистанции.