В нейрохирургии нет зеркал.
Боже, приходи меня искать,
я тебя почти не ощущаю.
В свете разговоров до утра
даже незначительному рад,
словно разбодяженному чаю.
Хмыкнешь на полуночный укол -
боли до реалий далеко,
запах спирта голову закружит.
Испытав постсобытийный шок,
думаешь: в больнице хорошо -
иногда и лучше, чем снаружи.
Всё оставляем здесь:
Бедность, богатство, славу,
Высокомерье, спесь,
И добродушность нрава,
Звёзд отгоревших прах,
Девственность небосвода.
Здесь оставляем страх
Тягостного ухода,
Сердца любовь и боль,
Выплеснутые в строки...
И ничего с собой –
Праведны, одиноки,
Ряжены в наготу,
Призванные однажды,
В вечность уходим, в ту,
Где наш наряд не важен,
В мир неземных ветров,
Книгам земным вручая
Искренность чувств и слов...
Что же с собой? –
Молчанье...
Поезд ехал в сумерках издалека
С прямотою отца, с властью первопроходца,
И когда мы спросили проводника:
Как его домашним с ним в разлуке живётся,
И скучает ли сам по своей земле, —
Он ответил: мы все — одиноки и сиры,
Но в Улан-Удэ, и в Йошкар-Оле
Вы — моя семья, бессонные пассажиры.
Поезд встал. И мы, не вмещаясь в строку,
Замолчали и мир заключили в объятья,
Руку жали по кругу проводнику,
Окружили, как старшего — младшие братья.
Так от слов простых и правдивых его
Разлилось по плацкарту горячей тоскою
И сиротство бездомных, и встречных родство,
И за встречей прощание наше людское.
И спелые колосья
пшеничного поля вдалеке,
и старые качели
за ветхой оградой,
и глухой рык собаки
во мраке конуры,
и даже гудок тепловоза,
доносящийся из-за перелеска, –
всего лишь свет
воспоминаний о детстве.
В лесу пахнет ландышем и уже зацветает малина.
Птицы весело цвиркают – лето того гляди.
Вот бы все печали из жизни моей откинуть
и оставить весну, любимых да по ночам дожди,
под которые спится сладко, тепло, уютно,
а потом оживает и тянется к солнцу лес,
и плывут облака легко, высоко, попутно,
всем тревогам моим и горести наперерез.
Да и ладно, что так не бывает. Но, знаешь, память
выцепляет из прошлого тёплую светотень.
Сколько раз, говорит, казалось, что не исправить
ничего, никогда, а ведь живы по этот день.
Где ещё не скосили по городу одуванчики,
там они серебрятся из самых последних сил.
И гоняют по лужам на великах летние мальчики.
Время коротко, дорого – всё бы исколесить...
Мой маленький город,
прыгай ко мне на ладонь.
Я положу тебя в сундучок, на ватку.
Довезу, не сломав, а там — упаковку долой
и на столе разглажу, разглядывая украдкой
вечернее небо над золотым «Bon Marche»
и кентавра в ботинках — он вежливо шаркнет ножкой. Самодовольный фантом фонтана — пыжится, будто уже
раскроил мостовую, и вот-вот посыплются крошки
старого Сен-Жермена, который тщится предстать
дедушкой готики, девицы довольно резкой,
любящей цветные стекла в рамах под стать
алькову Ее Величества за лилейною занавеской.
За этажами лесов, которые скрыли собор
так, что видна лишь верхняя часть кружевной каменистой льдины, декабрьское солнце причесывает на пробор
пряди улиц: налево — розовая, направо — сизая половины. Зеленая бронза фигур, сбегающих с Нотр-Дам,
выдает беглецов; если рискнут — их водворят обратно. Набережные парят, подобно висячим садам,
над отраженьями облаков, столь же нелепых, как пятна грязноватых белил на любимых туристами квелых холстах. Торговцы картинами дремлют в ожиданье сезона.
Вечнозеленый плющ свернулся клубком, устав
от касаний — над открытым прилавком
с черными туфлями всех фасонов. Если смотреть от угла, глаз выстраивает овал
крошечной площади, что падает вниз, поката. Дождь. И маленький город совсем пропал
в пузырьках снизу вверх наползающего сфумато.