БЕРТОЛУЧЧИ.
85.
Бертолуччи и я.
Он был первым из итальянских корифеев, чья карьера началась и прошла на моих глазах.
Не кем-то, кто уже был великим до меня, а тем, кто стал при мне.
Он в 1967 году вместе с Дарио Ардженто и Серджо Леоне сочинял сценарий фильма «Однажды на Диком Западе» – фильма, который я увижу только через 20 лет, и полюблю неистово и навсегда.
Он в 1970-м снял картину «Конформист», на которую я, первокурсница, летом 1971-го проникла в кинотеатр «Ленинград», где шли показы фильмов Московского фестиваля, употребив всю свою еще детскую хитрость: я с независимым видом прошла впереди взрослой пары с билетами, так, словно я с ними, и у них потом требовали третий билет – а я уже спряталась, и сидела, не дыша, в зале, и смотрела, как исповедуется передо мной Трентиньян, и как его то корежит от собственной исповеди, а то вдруг он внезапно преисполняется наглого самодовольства от этого «раздевания». И я понимала, каково могущество художника, умеющего рассказ о чьем-то ничтожестве превратить в оглушительной мощи и величия зрелище про то, как велик мир и как мал и ничтожен в этом мире человек.
Я тогда впервые поняла, как интеллигенты могли стать фашистами: Бертолуччи безжалостно поведал о блеске и обаянии фашизма, о его подавляющей мощи, и еще об его умении пролезть внутрь человека через крохотные лазейки, оставленные самим человеком…
На «Последнее танго в Париже» в 1973-м в Ленинградский Дом Кино мы, правдами-неправдами, протырились уже вместе с Павловым.
Мы были третьекурсники, молодые влюбленные супруги, считающие себя взрослыми, и как завороженные смотрели фильм про людей, создавших для себя персональный то ли рай, то ли ад на двоих. И они были наги и безымянны, они были жестоки и нежны друг к другу, они лгали и насиловали, не считаясь с криком и плачем партнера, а потом вжимались телом в тело, согревая друг друга… Это было мощно и страшно настолько, насколько вообще может быть мощной и страшной война – неважно, ведут ее страны с пушками и армиями, или просто голые мужчина и женщина…
И это было прекрасно, как только может быть прекрасно соитие, в котором неважно, кто ты есть, чем ты занимаешься и как тебя зовут, важно только то, что вы – это «он» и «она». И в этой их анонимности, как выяснилось, и была главная радость этого войнообразного соития, этого битвообразного секса.
А потом он захотел переделать войну в мир, захотел вернуть себе свою личность, своё «я» – и это его погубило.
Мы были оглушены, и, не скрою, настроены экспериментировать… А в промежутках между экспериментами мы снова и снова вспоминали, как он сидел в углу, голый, в позе эмбриона, и как она царапала и грызла пол от унижения…
«Двадцатый век» в начале января 1977-го мы, юные кинематографисты, смотрели в Доме кино уже на законных основаниях: у нас были приглашения. Я была глубоко беременна – на сносях. Мы с умным видом и ироническими усмешками разговаривали о том, как был у нас в прокате порезан «Конформист», и, конечно, о том, как порежут еще не виденный нами «Двадцатый век» (мы уже знали, что он приобретен для советского проката: итальянские кинематографисты были фаворитами Госкино и их фильмы – даже самые неоднозначные – Госкино исправно закупало, но, разумеется, резало нещадно).
Мощная сага, полная крови и пота, гнева и ярости, варварства, обманутых надежд и экстремальных порывов, затянула и вела за собой. Мы сидели в совершенном потрясении от похорон Джузеппе Верди, от мрачного величия народного горя, от скопища на экране молодых титанов – Роберт де Ниро и Доналд Сазерлэнд, Жерар Депардье и Доминик Санда были тогда для нас молодыми актерами, молодыми львами, а Бёрт Ланкастер рядом с ними – гуру и небожитель.
И тут Сазерлэнд изнасиловал и убил ребенка.
Мальчика, в ботиночках и гольфиках, – раскрутив его за ноги и ударив об угол…
Я со стоном схватилась за живот, и ринулась было из зала – но где там выйти, – когда сидят в проходах и стоят по стенкам?