Не попадитесь на накрученные каналы! Узнайте, не накручивает ли канал просмотры или
подписчиков
Проверить канал на накрутку
Телеграм канал «Лана Лёсина | Истории из жизни»
Лана Лёсина | Истории из жизни
1.4K
0
0
0
0
Здесь только душевная проза, как в старых добрых книжках, которые читали по вечерам за чаем. Дзен: https://dzen.ru/profile/editor/id/61d306c9fc58423dd7ce9aae Реклама: @LANA_LESINA Канал: /joinchat/m2ZYLg9StExmMDQy
Все понимали: этот городок тоже не был спасением. Он был лишь передышкой. Фронт двигался, слухи нарастали с каждым днём, дороги снова наполнялись обозами, беженцами и плачущими детьми.
Всё было временным.
Только тревога была постоянной.
Она стала еще больше, когда пришла весть, что Никольск занят немцами.
Лёля стояла у окна со списком новых детей в руках, когда Пахомыч у входа сказал негромко:
— Никольск взяли.
Она не сразу поняла.
— Что?
— Немцы в Никольске, Ольга Ивановна.
Всё вокруг на миг будто онемело. Дети в соседней комнате плакали, на кухне гремели вёдра, нянечка кого-то звала, но Лёля ничего не слышала.
Никольск.
Их дом. Их улица. Дом, где она ждала Кондрата по вечерам.
Теперь туда вошёл враг.
Писать Кондрату в Никольск стало бессмысленно и опасно. Да и не было его там, Лёля это понимала. Но в сознании оборвалась последняя ниточка.
Человек пришёл поздним вечером. Лёля едва держалась на ногах. Она только сняла жакет, распустила туго стянутые волосы и легла на узкую железную кровать в своей комнатке, как в дверь тихо постучали. Она приподнялась. Стук повторился.
Дверь приоткрылась, и в щель заглянула нянечка Валентина Петровна, в сером платке, с встревоженным лицом.
— Ольга Ивановна…
— Что случилось? Ребёнку плохо?
— Нет. Там… к вам человек.
Лёля сразу села.
— Какой человек?
— Не сказал. Спросил только вас.
Сон слетел моментально. Она быстро встала, накинула жакет, пригладила волосы.
— Где он?
— У входа.
В коридоре было полутемно. Лампа под потолком коптила, бросая жёлтый дрожащий свет на стены. Вдоль коридора спали дети на матрасах. Кто-то всхлипывал во сне, кто-то кашлял.
У двери стоял человек в штатском.
Невысокий, неприметный, в тёмном пиджаке и кепке. Лицо такое, какое сразу забудешь в толпе. Он не оглядывался, не переминался, стоял спокойно, будто был частью этой тени у входа.
— Ольга Ивановна Миронова? — тихо спросил он.
— Да. Это я.
Он внимательно, быстро посмотрел ей в лицо.
— Вам просили передать.
Он достал из внутреннего кармана конверт и протянул ей.
Лёля взяла. И в ту же секунду у неё перехватило дыхание.
Она сразу узнала почерк.
Кондрат писал резко, крепко, будто вдавливал каждую букву в бумагу. В этом почерке были его упрямство, сила и та сдержанность, за которой он прятал всё, что не умел сказать вслух.
Лёля разорвала край конверта, достала лист и поднесла к свету.
«Лёля, дорогая, здравствуй.
Извини, что так долго не было вестей. Сама понимаешь обстановку. Я жив-здоров. Приехать к тебе сам пока не могу. Получил от тебя все известия. Рад, что дети в Перми. Береги себя, за меня не переживай. Как будет возможность, дам о себе знать.
К.»
На словах «я жив-здоров» всё перед глазами поплыло. Лёля резко смахнула слёзы, будто испугалась собственной слабости, и подняла глаза.
Человека не было.
— Валентина Петровна! — испуганно позвала она.
Из темноты сразу откликнулся тёплый голос:
— Я тут, Ольга Ивановна.
— Где он? Где этот человек?
Нянечка вышла из-за приоткрытой двери, растерянно оглянулась.
— Так ушёл.
— Как ушёл? Когда?
— Да вот… сразу. Я и сама не услышала бы, если бы не видела. Будто растворился.
— И ничего больше не сказал…
— Ничего. Только вас спросил. Передал — и всё.
Лёля стояла посреди коридора с письмом в руке. Сердце колотилось так сильно, что ей казалось, его слышно в тишине.
— Ольга Ивановна… — осторожно спросила Валентина Петровна. — Что там?
Лёля посмотрела на неё и впервые за много недель улыбнулась. Улыбка вышла слабая, дрожащая, но настоящая.
— От мужа, - она не могла сдержать своей радости.
— Жив?
Лёля кивнула.
— Жив.
Валентина Петровна украдкой перекрестилась.
— Ну слава Богу.
— Да, — прошептала Лёля. — Слава Богу.
Она прижала письмо к груди, словно боялась, что оно исчезнет так же бесшумно, как исчез человек, принёсший его. Кондрат был жив.
Лёля вернулась в комнату, зажгла лампу ярче и снова развернула лист.
— Нашёл меня, — прошептала она. — Всё-таки нашёл.
И только тут слёзы хлынули по-настоящему.
Она плакала беззвучно, закрыв лицо руками, чтобы не разбудить детей за стеной. Плакала от усталости, страха и облегчения. Столько дней она держалась на одной воле, и вдруг узнала: не одна. Кондрат не мог прийти, но он думал о ней и о детях. Он всё-таки нашел её. Значит, они были вместе. Вместе в мыслях. Но и это уже было не мало.
**
Кондрат возвратился с задания дня за четыре до того, как в него вошли немцы. Многие заводы, предприятия и учреждения уже были отправлены в тыл, или сожжены, приведены в негодность, что б не достались врагу. Те, с кем служил Кондрат , уже были на новых местах. У него было другое задание.
Вместе с оставшимся начальником отдела уничтожить в Никольске секретные дела, вывести нужных людей, оставить подпольные явки, отправить семьи сотрудников. Поезда ходили уже плохо. Попасть в вагон, практически, было невозможно. Люди готовы были ехать на крыше, лишь бы быстрее покинуть город. Никольск наводнили немецкие диверсанты, которые готовили город к встречи «хозяев».
Кондрат торопился. Секретные бумаги, практически, все были уже уничтожены. Оставалось отправить поездом две семьи и вывезти из деревни родителей. Он катастрофически не успевал в Верхний Лог. За отцом и матерью отправил пролетку, а сам отправился на вокзал. Состава не было. Пришлось ждать, заодно присматриваться к тому, что творится вокруг.
В поле зрения Кондрата попал совсем неприметный человек: худой, сутулый, в потёртом пиджаке. Звали его по бумаге Сергеем Буровым. Он ошивался у железнодорожного узла, расспрашивал, где дают кипяток, где принимают на работу, где можно переночевать. Не расспрашивал ничего особенного. Вот это Кондрата и насторожило. Слишком правильно не расспрашивал.
К вечеру Кондрат увидел его у водокачки. Буров стоял с кружкой, пил медленно, а глаза его считали не людей — пути. Первый, второй, запасной. Будку стрелочника. Склад горючего, которое еще не вывезли.
Кондрат подошёл сзади.
— Вода вкусная?
Буров чуть вздрогнул, но сразу обернулся.
— Нормальная, - сказал спокойно.
— Откуда?
— Из Вязьмы.
— В Вязьме вода хуже?
— Не знаю. Я не водяной.
Кондрат усмехнулся.
— Документы.
Буров достал бумагу. Руки не дрожали.
Кондрат глянул, вернул.
— Где ночуешь?
— В бараке у переселенцев.
— С кем приехал?
— Один.
— Жена?
— Померла.
— Дети?
— Не знаю.
— Жалко.
Буров пожал плечами.
— Кому как.
Вот тут Кондрат понял окончательно.
Человек, потерявший всё, не отвечает «кому как». Так отвечает тот, кто заранее выучил пустую жизнь и не успел вложить в неё боль.
— Пойдём, — сказал Кондрат.
— Куда?
— Поговорим.
Буров отступил на полшага.
Этого хватило.
Кондрат ударил его под дых так коротко, что рядом стоявшая женщина с ведром даже не сразу поняла, что случилось. Буров согнулся, но рука его уже полезла под пиджак. Кондрат ударил второй раз — по кисти. На землю выпал пистолет.
— Лежать, — сказал Кондрат.
Буров поднял глаза.
И там уже не было сутулого слесаря.
Там был враг.
Чистый, холодный, с ненавистью, которая не пряталась.
— Поздно, — прохрипел он.
— Для кого?
Буров улыбнулся кровавыми губами.
— Гореть будет.
Кондрат схватил его за ворот.
— Где?
Тот молчал.
Кондрат ударил его лицом о стену водокачки.
— Где?!
Буров сплюнул кровь.
— Не успеешь.
Кондрат успел.
Взрывчатку нашли под платформой с боеприпасами. Часовой потом повторял:
— Я ж смотрел, товарищ Миронов. Клянусь, смотрел…
Кондрат стоял у разобранного настила, смотрел на аккуратно уложенные заряды и чувствовал холодную злость.
Слишком легко могла погибнуть не одна сотня людей. Немцев готовились встречать салютом. Предателей еще хватало.
Кондрат только ночью посадил женщин и детей на поезд. С минуту на минуту ждал, когда приедут родители. Звук от ближних боев уже слышался отчетливо. Оставаться здесь дольше означало рисковать жизнью.
Посыльного он ждал с минуту на минуту. В пустом, практически здании, на первом этаже в кабинете он стоял у раскрытой карты, освещённой коптящей лампой. На карте красным карандашом были отмечены дороги, переправы, немецкое продвижение, места, где ещё можно было пройти, и места, куда соваться уже нельзя.
В дверь постучали. Кондрат сразу поднял голову.
— Войдите.
В дверях показался его помощник.
НЕ РОДИСЬ КРАСИВОЙ 2 - 30
Брусов снял пилотку, провёл ладонью по волосам.
— Товарищ лейтенант, — тихо сказал сержант рядом, — если сейчас авиация…
— Знаю.
— Может, раненых хоть дальше оттащить?
Брусов посмотрел вниз, где Полина снова наклонялась над раненым.
Глазастая девчонка.
Вот кого он почему-то боялся потерять больше всего. Не потому, что она была слабая. Как раз наоборот. Потому что такие, как она, сгорают не от страха, а от того, что бегут туда, откуда другие отползают.
— Готовьтесь к бою, — сказал Брусов.
Сержант кивнул и пошёл по окопу.
И тут сзади, со стороны разбитой дороги, послышался мотор.
Сначала никто не поверил.
Потом все обернулись.
Из-за перелеска, подпрыгивая на колдобинах, выскочила полуторка.
Старая, пыльная, перекошенная, с ободранным бортом, но самая настоящая. Самая прекрасная машина на всём свете.
— Машина! — крикнул кто-то.
Полина резко подняла голову.
— Машина пришла!
Раненые зашевелились. Кто-то заплакал. Кто-то перекрестился. Кто-то просто закрыл глаза, будто только теперь позволил себе поверить, что его не оставят.
Брусов сорвался вниз.
— Быстро! Грузим! Тяжёлых первыми!
Полина уже командовала.
— Этого первого! Осторожно, не трясите! Нет, не так, под спину руку! Куда ты его за плечо тянешь, у него бок!
— Сестра, он тяжёлый!
— А ты думал, раненые пушинки? Держи!
Она командовала так, что даже бойцы, ещё недавно не слушавшие никого, кроме лейтенанта, подчинялись ей без спора. Её голос был резкий, ясный, живой.
Двое бойцов подхватили раненого на плащ-палатку, понесли к машине. Тот кричал от боли.
— Потерпи, родной! — успокаивала Полина. — Сейчас поедешь! Слышишь? Уже поедешь!
— Сестра… не бросайте…
— Кто тебя бросает? Вон, целая машина за тобой пришла.
В кузове уже укладывали первых. Людей поворачивали боком, подкладывали шинели, усаживали тех, кто мог сидеть,.
Брусов стоял у машины, помогал грузить.
— Быстрее! Быстрее!
В небе снова послышался далёкий гул.
Полина подняла голову.
Брусов тоже услышал.
— Живее!
— Всех не возьмём! — крикнул водитель из кабины. — Все не уберутся.
Полина подскочила к нему.
— Возьмёшь.
— Девка, у меня машина не резиновая!
— А у них жизнь не запасная!
Водитель выругался, но махнул рукой:
— Давайте только быстрее!
Кузов был набит до отказа. Раненые лежали вплотную, кто-то стонал. Ира залезла наверх, стала поправлять повязки.
— Поль, давай сюда!
— Сейчас!
И в эту секунду послышала свист.
Короткий.
Страшно близкий.
Она успела только обернуться.
Брусов кричал что-то, но голос его вдруг растянулся, стал далёким, как из-под воды.
— Ложись!
Снаряд взорвался совсем рядом.
Земля ударила в лицо.
Мир вспыхнул белым, потом чёрным.
Полина почувствовала, как её подбросило, как из груди выбило воздух, как фуфайка выскользнула из рук. В ушах раздался не грохот даже, а огромный раскалённый звон, будто всё небо стало железом и треснуло.
Она не успела испугаться. Последним, что она увидела, была полуторка с ранеными.
И Ира в кузове, которая повернулась к ней, раскрывая рот в крике.
Потом всё исчезло.
**
Лёля до последнего надеялась, что при эвакуации их пункт попадёт в Ельск.
Она не говорила об этом вслух, не просила, не спорила с начальством, но сердце всё равно тянулось туда — к родному городу, к родительскому дому, где каждая половица знала её шаг, где пахло маминым сундуком, сушёной мятой, старыми книгами и детством.
Ей казалось: если бы только попасть туда хоть на день, хоть на одну ночь, она вошла бы в дом, приложилась бы лицом к косяку, вдохнула бы родной запах — и сердце, измученное тревогой, хоть немного отпустило бы.
Но на поезд их не посадили.
— Поезда переполнены, Ольга Ивановна, — сказал военный в пыльной гимнастёрке. — Ваш пункт пойдёт автотранспортом.
— Куда? — спросила Лёля.
Он устало пожал плечами.
— Куда довезут. Там получите дальнейшее распоряжение.
Посёлок оказался маленький, серый, раскиданный по низине. Несколько улиц, школа, клуб, почта, баня. Пункт разместили сначала в школе. Парты сдвигали к стенам, на пол стелили солому, потом матрасы, какие удалось достать. Повариха тётя Дуся сразу пошла искать печь и воду. Завхоз Пахомыч ругался шёпотом, чтобы не пугать детей.
— Ольга Ивановна, да тут ни тазов, ни вёдер! Как мыть? Как кормить? На чём варить?
— Найдём, — коротко сказала Лёля.
— Где?
— У людей. В сельсовете. В колхозе. Где угодно. Только не стойте, Пахомыч.
И нашли. Местные женщины сначала смотрели настороженно, но, увидев детей, вздыхали, крестились украдкой и несли из домов последнее.
В поселке было глуше и как будто тише.
Детей привозили каждый день.
Напуганных, потерянных, больных, измученных дорогой. Одни помнили имя и фамилию, другие — только деревню, третьи не говорили вовсе. Их опять записывали, накормили, согревали, осматривали, мыли, лечили, жалели.
Однажды привезли мальчика лет семи. Он сидел у стены и держал в руках маленькую детскую туфельку.
— Чья? — спросила Лёля, присев перед ним.
Он молчал.
— Сестрёнка ее носила?
Мальчик поднял на неё сухие, совсем взрослые глаза.
— Она бежала, — сказал он. — А потом упала.
Лёля замерла.
— Как её звали?
— Нюра.
— Фамилия?
Он только крепче прижал туфельку к груди.
— Я не отдам.
— И не надо, — тихо сказала Лёля. — Держи. Никто не отнимет.
Через несколько дней их снова сняли с места.
— Собирайтесь, — сказал уполномоченный. — Пункт переводят дальше. Враг движется.
— Куда теперь? — спросила Лёля.
— В городок. Там здание бывшего техникума пустует. Разместитесь лучше.
— Надолго?
Он отвёл глаза.
— Как получится.
Лёля больше не спрашивала. Она уже поняла: окончательного места у них не будет. Будут дорога, дети, приказы.
Городок оказался небольшим, притихшим, с деревянными домами, палисадниками и длинной очередью у почты. На площади висело объявление о мобилизации. У магазина женщины говорили шёпотом и всё чаще смотрели на дорогу.
Эвакопункт разместили в старом техникуме. Лёля быстро распоряжалась:
— Анна Егоровна, старших мальчиков сюда. Девочек — в правое крыло. Малышей ближе к кухне. Пахомыч, склад под замок.
— Да кто ж у нас украдёт? — проворчал Пахомыч.
— Речь не о краже. О порядке. Сегодня мешок крупы кажется лишним, а завтра он спасёт двадцать детей.
Он снял кепку, почесал затылок.
— Верно говорите, Ольга Ивановна. Устал я, вот и ворчу.
— Все устали, — мягче сказала она. — Ворчите, только работайте.
Вечером, когда дети наконец уснули, Лёля села в маленькой комнате, где у неё был и кабинет, и спальня. На столе стояла керосиновая лампа, рядом лежали списки, карандаш, печать, чужие справки и направления.
Она достала бумагу.
Писала Ольге и матери на тот пермский адрес, где до войны Ольга жила с Николаем, — на адрес их комнаты. Другого у неё не было.
Ответа не приходило ни разу.
«Должны быть живы, - думала она. - Просто письма не доходят. Нас кидают с места на место, вот и не успеваю дождаться». Ей нельзя было думать по-другому. Иначе можно было сойти с ума от неизвестности. Постоянная забота о детях помогала забыть личную боль. Она не исчезала — только пряталась глубже. Лёля принимала детей, подписывала бумаги, выбивала молоко, спорила из-за фельдшера, считала одеяла, следила за продуктами, отвечала за имущество, за списки, за отправку дальше.
Коллектив постоянно менялся. Вместе с детьми приходили сопровождающие — учителя, санитарки. Они на время входили к Лёле в подчинение, работали день, два, неделю, а потом уходили дальше, вглубь страны, с очередной партией детей.
А Лёля оставалась.
— Вы с нами не поедете? — спросила одна молодая учительница перед отправкой.
— Нет, — ответила Лёля. — Я остаюсь.
— И не страшно?
Лёля посмотрела на неё усталыми глазами.
— Страшно.
Учительница удивилась.
— А как же вы держитесь?
Лёля тихо усмехнулась.
Силы брались непонятно откуда. Иногда она понимала, что уже вторые сутки не ложилась. Глаза резало, ноги гудели, спина болела. Она забывала поесть, забывала допить чай, забывала, зачем вошла в комнату. Но стоило услышать детский плач, слово «машина», «новые дети», «раненые» — и в ней снова что-то собиралось, становилось твёрдым. Продолжение читайте в 13-00
Полина воевала не с винтовкой. А с санитарной сумкой среди стонов, грязи, дыма, сорванных голосов и человеческих рук, которые хватались за неё в последней надежде.
Её оружием были бинты, жгуты, фляжка с водой, спокойный голос и упрямство, которое досталось ей от Мироновых.
— Смотри на меня.
— Дыши.
— Потерпи.
— Сейчас перевяжу.
— Не смей засыпать.
— Живи, слышишь?
Иногда она произносила это слово так, будто приказывала не раненому, а самой судьбе: Живи!
В редкие минуты затишья Полина думала о своих.
О матери с отцом в Верхнем Логе.
О Николае, Кондрате, Лёле …И о Митьке.
Она ненавидела себя за то, что думала о нём даже здесь. Но думала. Иногда, вытаскивая раненого из воронки, вдруг ловила в его лице что-то Митькино — тёмные волосы, упрямые губы, прямой взгляд — и сердце на миг обрывалось.
«Только бы он был жив», — думала она.
И тут же злилась: «Какая мне разница? У него Лена».
И опять думала. Однажды Ира заметила:
— Ты о ком-то думаешь.
— О многих.
— Нет. Об одном.
— Не лезь.
Ира кивнула.
— Значит, точно.
Полина посмотрела на неё сердито, но ничего не сказала.
В этот момент снова ударило где-то близко.
— Сестра!
Полина вскочила.
— Потом поговорим.
Ира тоже поднялась.
— Если будет потом.
Полина резко обернулась.
— Будет.
И побежала на голос.
Она всё чаще чувствовала: да, она там, где должна быть.
Не потому, что ей не страшно.
Страшно было каждый день.
Страшно, когда снаряд ложился рядом. Страшно, когда раненый вдруг переставал отвечать. Страшно, когда санитарная повозка задерживалась. Страшно, когда в темноте кричали: «Сестра!» — и она не знала, успеет ли.
Но вместе со страхом было другое — твёрдое, ясное.
Здесь её руки были нужны.
Здесь её упрямство было не бедой, а спасением.
Здесь её спокойный голос удерживал людей на краю.
И когда очередной боец, уже перевязанный, с белыми губами и мутными глазами, вдруг ловил её руку и шептал:
— Спасибо, сестрица…
Полина отвечала:
— Потом спасибо скажешь. Когда выживешь.
И сама верила, что он выживет.
Потому что иначе было невозможно.
Бой за высоту тянулся так долго, что Полине казалось: он начался не утром, а был всегда.
Земля уже не лежала под ногами — она вздрагивала, дыбилась, взлетала вверх чёрными комьями, осыпалась на лица, на шинели, на бинты, на губы раненых. Воздух был густой от дыма и пороха. В нём невозможно было вдохнуть полной грудью — только хватать ртом горячую, горькую гарь, которая царапала горло.
Высота, за которую дрались, была не горой даже — так, изломанный бугор с окопами, разбитой травой, воронками, обожжёнными кустами. Но теперь она стоила дороже жизни. Немец шёл на неё снова и снова, будто хотел не просто взять землю, а продавить саму волю людей, которые цеплялись за этот кусок мира последними силами.
Этих сил с каждой минутой становилось меньше.
Полина уже не считала, сколько раз выбегала из укрытия. Сначала считала: первый раненый, второй, третий. Потом перестала. Все лица перемешались: окровавленная щека, серые губы, рука, сжимающая её рукав, голос:
— Сестрица… воды…
— Потерпи, родной, потерпи.
— Я ноги не чую…
— Сейчас посмотрим. Дыши.
— Мать… скажи матери…
— Сам скажешь. Лежи тихо.
Она говорила это всем. Спокойно. Уверенно. Так, будто действительно знала, что каждый из них будет жить, писать матери, ругаться из-за пайки, смеяться, возвращаться домой.
Внутри она ничего не знала.
Внутри у неё уже давно было только одно: успеть.
Палатку их разбило ещё днём. Сначала осколками посекло бок, потом близким разрывом сорвало стойки, и брезент осел на землю, как убитая птица. Раненых перетащили за складку высоты, к воронке, где было чуть меньше прострела. Положили прямо на землю — на плащ-палатки, на шинели, на всё, что удавалось вытащить.
Полина, пригнувшись, двигалась от одного к другому.
— У этого жгут ослаб! Кто накладывал?
— Я, сестра… да он стонал…
— Стонал — значит, живой! Держи крепче!
Она сама затянула жгут, проверила повязку, крикнула санитару:
— Этого первым на отправку! Слышишь? Первым! Иначе не довезём.
Санитар, совсем молодой, с выпученными от ужаса глазами, кивнул:
— А на чём отправлять-то?
Полина не ответила.
На этот вопрос ответа не было.
Раненых становилось всё больше. Больше десяти тяжёлых. Ещё несколько ходячих, которые сами держались за перевязанные руки, плечи, головы и всё пытались помочь другим.
А здоровых бойцов почти не осталось.
Те, кто ещё мог держать винтовку, стояли в окопе. Кто мог ползти — подносил патроны. Кто мог дышать — ругался и стрелял. Людей осталось меньше двадцати, и каждый из них был уже на вес последней надежды.
В короткий перерыв, когда немец будто выдохся и земля перестала взлетать вверх, Полина побежала к командиру.
Лейтенант Брусов стоял у разбитого бруствера, глядя в бинокль. Молодой ещё, но за этот день лицо его постарело лет на десять. Щёку пересекала тонкая кровавая царапина, гимнастёрка была вся в земле, глаза красные от дыма.
— Товарищ командир!
Он обернулся.
— Что, Поля?
Он уже называл её просто Полей — не по фамилии, не «сестра», а так, будто за эти несколько дней боя она стала своей в этом маленьком, истекающем кровью, отряде.
— Раненых нужно отправлять!
Брусов кивнул, даже не споря.
— Знаю, Поля. Знаю. Ждём машину.
— Машины нет! И палатки тоже нет! Люди на земле лежат. Под открытым небом. Если снова накроет…
Она не договорила. Да и не надо было. Он сам видел.
Брусов посмотрел мимо неё — туда, где под склоном лежали раненые. Кто-то стонал, кто-то уже молчал слишком тихо. Над ними хлопотали две санитарки и один санитар, все трое еле держались на ногах.
— Связь наладили? — спросила Полина.
— Только что. Запросил транспорт.
— Машину?
— Хоть подводу. Хоть чёрта лысого, лишь бы вывезти.
Он вдруг посмотрел на неё внимательнее. На её лицо, чёрное от копоти. На глаза — живые, огромные, отважные до безрассудства. На руки, всё ещё сжимающие бинт.
— Себя береги, — сказал он тише. — Слышишь? Иначе раненым помогать будет некому.
Полина впервые за день улыбнулась.
Устало, коротко, почти по-девичьи.
— Есть, товарищ командир. Себя беречь.
Он усмехнулся краем губ.
— Не верю.
— И правильно.
Она уже повернулась бежать обратно, но Брусов окликнул:
— Поля!
— Да?
— Если машина придёт —ты сама командуй, кому куда.
— Поняла.
— И не геройствуй.
— Это как получится.
— Миронова!
Она вскинула руку к пилотке:
— Есть не геройствовать!
И побежала вниз, к раненым.
Она действительно не думала о себе. Даже когда отвечала командиру, говорила о себе, как о каком-то постороннем человеке, которого тоже надо бы, конечно, поберечь, но всё время некогда. Её собственное тело стало для неё инструментом: ноги — чтобы добежать, руки — чтобы перевязать, голос — чтобы удержать раненого на этом свете.
К вечеру немцы утихли. Не отступили. Просто, видно, тоже взяли паузу. За высотой повисло страшное, напряжённое ожидание. В такие минуты тишина была хуже грохота. Каждый ждал: сейчас опять. Сейчас снова поднимутся. Сейчас ударят.
Брусов собрал оставшихся бойцов.
— Держим до темноты, — сказал он. — Потом, если будет приказ, отходим.
— А раненые? — спросил кто-то.
Брусов посмотрел на него тяжело.
— Раненых не бросим.
Все понимали: не бросим — значит, будем ждать транспорт.
Ночь пришла не тишиной, а усталостью.
Раненые лежали под открытым небом. Полина с Ириной и санитаром обходили их в темноте, на ощупь, прикрывая огонёк фонаря ладонью. Луна то выходила из дымной пелены, то исчезала. Где-то вдали ещё стреляли, но ближе к высоте стояла странная, рваная пауза.
— Сестрица… — позвал один.
Полина наклонилась.
— Что?
— Холодно.
Она принесла стянутую с убитого бойца, шинель, накрыла его.
— Держи. И спи.
— Если усну…могу не…
— Проснёшься.
— Обещаешь?
Она помолчала секунду.
— Обещаю.
И пошла дальше.
К утру Брусов уже знал: если удар повторится, их сметёт.
Он стоял в окопе, глядя на сереющий край неба. Бойцов осталось меньше двадцати. Некоторые едва держались на ногах. Патронов мало. Раненые внизу. Связь рвётся. Машины всё нет.
Продолжение читайте завтра.
Фронт отступал. Полевой госпиталь тоже двигался вглубь страны. Настроение было подавленное. Бои шли тяжелые, враг давил.
Зимой Полина уже была на передовой. Ползала за ранеными под огнём.
Ей приказали сидеть в окопе. Бой шел уже несколько часов и сейчас было понятно, что силы не равны.
Откуда-то послышался голос:
— Помогите… братцы… помогите…
Полина рванулась на этот слабый крик о помощи.
— Миронова, назад! — крикнул старший санитар. — Там прострел!
— Там живой! — крикнула она.
— Все слышат!
— Так чего ждать?
Санитар схватил её за рукав.
— Дура! Убьют!
Она вырвала руку.
— Я быстро.
И поползла.
Земля была мокрая, пахла глиной, порохом, кровью. Полина почти не слышала себя — только этот голос впереди, уже слабее:
— Помогите…
Она доползла до воронки. Там лежал боец лет тридцати, с окровавленным боком, прижимая к груди автомат.
— Живой? — спросила она.
Он открыл глаза.
— А ты кто?
— Царица небесная. Ползти можешь?
— Нееет…
— Тогда лежи и не мешай спасать.
Он попытался улыбнуться, застонал.
Полина наложила повязку, прижала рану, затянула бинт так крепко, как могла. Пальцы скользили, всё было мокрое, земля и снег липли к марле.
— Имя? — спросила она.
— Егор.
— Егор, сейчас потащим. Только не ори.
— А если больно?
— Тогда ори, но не умирай.
К ней подполз санитар. Вместе они кое-как перевернули бойца на плащ-палатку и потащили назад. Полина чувствовала, как над головой снова просвистело, как земля вздрогнула от разрыва, как в спине застыл ледяной страх. Но руки не отпускали край плащ-палатки.
Когда они дотащили Егора до укрытия, санитар, весь в грязи, зло посмотрел на неё.
— Миронова, ты ненормальная.
Полина села прямо на землю, тяжело дыша.
— Он живой?
Санитар глянул на бойца.
— Пока да.
— Значит, нормальная.
После этого её стали звать не Полиной, а Царицей.
— Царица -сестрица, воды!
— Царица - сестрица, глянь повязку!
— Царица, этот сознание теряет!
Она успевала всюду, хотя сама не понимала как. Спала урывками — на ящике, на полу, под стеной, иногда прямо сидя, прислонившись к чьей-то шинели. Ела, когда кто-нибудь совал в руку кусок хлеба. Пила холодную воду из фляги, не чувствуя вкуса.
Ирина, подруга, была рядом.
И это спасало.
— Поль, — говорила она однажды ночью, когда они обе сидели у стены после тяжёлого боя, — у тебя лицо, как у привидения.
— У тебя не лучше.
— Я хотя бы красивое привидение.
— Спорное заявление.
Ира тихо засмеялась, потом сразу закрыла лицо руками.
— Я сегодня мальчишку не вытащила.
Полина замолчала.
— Он звал мать, — говорила Ира. — Я почти доползла. А потом… снаряд. И всё.
Полина положила руку ей на плечо.
— Ты не Бог.
— Знаю.
— Тогда не требуй с себя Божьего.
Ира всхлипнула.
— А ты требуешь.
Полина не ответила.
Потому что требовала.
Каждый, кого она не успевала вытащить, оставался в ней. Лицом. Голосом. Последним взглядом. Она уже понимала: воiна не только убивает людей. Она заставляет живых помнить о тех, кого они не смогли спасти.
Однажды ночью, после особенно страшного обстрела, она перевязывала совсем молодого бойца. Он был в сознании, но бледен до синевы.
— Сестра, — прошептал он, когда Полина наклонилась над ним. — Я умру?
— Не сегодня.
— А завтра?
— Завтра у меня дел много. Придётся потерпеть.
Он смотрел на неё мутными глазами.
— Ты строгая.
— Очень.
— Как зовут?
— Полина.
— А меня Сашка.
— Вот и познакомились, Сашка. Теперь дыши.
— Я домой хочу.
Полина на мгновение сжала губы.
— Все хотят.
— У меня мать…
— Напишешь ей.
— Рука не пишет.
— Я напишу. Только адрес скажи.
Он стал диктовать адрес, сбиваясь. Она повторяла, чтобы он не проваливался в темноту:
— Область… район… деревня… фамилия матери?
— Акулина… Михайловна…
— Запомнила.
— Не забудешь?
— У меня память вредная. Не забуду.
Он чуть улыбнулся.
Через два часа его отправили дальше, в медсанбат. Полина не знала, выжил ли он. Но адрес записала на клочке бумаги и хранила в кармане, чтобы потом написать письмо. Продолжение в 13-00
Катя ждала в каморке.
— Ну?
Полина подняла глаза.
— Берут.
Катя шумно выдохнула.
—Прости меня. Кузьма Николаевич уговорил… и мама. Он ее берет в госпиталь. Она тоже сможет поехать в эвакуацию.
- Катя, я тебя не осуждаю. Каждый сам делает выбор.
Они стояли друг напротив друга, потом в порыве обнялись.
— Ну что, медсестра Миронова, — попыталась пошутить Катя, — добилась?
— Добилась.
— Страшно?
Полина кивнула.
— Очень.
Катя взяла её за руку.
Перед отъездом Полина успела написать Лёле.
Писала на подоконнике в больничной каморке, торопливо, при свете коптящей лампы. В коридоре опять кого-то звали, где-то стучали вёдрами.
«Лёля, родная.
Не сердись на меня. Я знаю, ты бы стала отговаривать, если бы была рядом. Наверное, Кондрат тоже ругался бы. Но я решила и уже не отступлю. Меня взяли. Мой госпитальный опыт и курсы пригодились.
Я ухожу туда, где сейчас тяжелее всего. Не потому, что я храбрая. Я боюсь. Но мне кажется, что если у меня есть руки, знания и силы, я не имею права оставаться в тылу.
Береги себя. Я тебе пришлю свой адрес. Если будет весточка от Кондрата — напиши мне. Если узнаешь что-нибудь о Коле, о детях, о мамане с батей — тоже напиши. Я буду держаться.
Скажи детям, если увидишь их раньше меня, что тётка Полина ушла помогать бойцам и обязательно вернётся. Не знаю когда. Но верю, что вернусь. Обнимаю тебя. Не плачь по мне раньше времени.
Полька».
Она перечитала письмо и вдруг добавила внизу:
«А если Кондрат появится, скажи ему: я не дурью маюсь. Я там, где должна быть».
Потом сложила лист, подписала и отдала Кате, которая должна была передать письмо в эвакопункт, если Лёля ещё не уехала дальше.
Ночью спала плохо. Утром поднялась. Окинула взглядом больничную каморку: две узкие кровати, табуретка, кружка у окна, знакомый запах лекарств и усталости. Это место за несколько недель стало почти домом. Катя принесла с кухни завтрак. Перед дорогой тётя Тамара, повариха, положила медсестричке полную чашку молочной каши, отрезала большой кусок белого хлеба. Прислала сухой паек – хлеб, банку консерв, вареные картофелины.
Полина сложила халат, повесила его на кровать.
На мгновение ей показалось, что она оставляет тут не больничную одежду, а какую-то прежнюю себя — студентку сельскохозяйственного института, санитарку, курсантку. Да, всё это оставалось в прошлом. Впереди маячила другая дорога.
Фронт встретил её грязью и холодом.
Земля была разбита колёсами, сапогами, взрывами. Везде стояла пыль, а после дождя эта пыль мгновенно превращалась в липкую глину, которая хватала ноги и не отпускала.
Санитарный пункт разместили в полуразрушенной школе: в классах лежали раненые, на стене ещё висела таблица умножения, а под ней стояли тазы с кровавой водой. На полу валялась солома. В бывшей учительской перевязывали тяжёлых. В коридоре ждали те, кто ещё мог ждать.
Первый обстрел Полина запомнила не звуком, а тем, как у неё исчез воздух.
Снаряд разорвался где-то недалеко. Стены дрогнули, с потолка посыпалась штукатурка. Кто-то закричал:
— Ложись!
Полина присела, закрыла голову руками, но тут же услышала голос врача:
— Сестра! Жгут!
Она вскочила.
И всё.
Страх не ушёл. Он остался. Но отодвинулся ровно настолько, чтобы можно было работать.
— Держи его! — крикнул врач.
На столе лежал боец, молодой, почти мальчишка. Лицо у него было серое, глаза огромные.
— Сестрица… я ногу не чувствую? Я что, без ноги останусь?
Полина увидела кровь, разорванную ткань, руки врача.
— С ногой, не паникуй. Еще бегать будешь, — сказала она спокойно.
— Не ври…
— Я разве похожа на врушку?
Он моргнул.
— Нет.
— Вот и лежи. Дыши. Смотри на меня.
— Страшно…
— Мне тоже. Только бояться нам некогда. Нам надо ногу твою спасать.
Он вдруг слабо усмехнулся.
— Заняты, значит…
— Очень.
Она держала его за плечо, подавала жгут, инструменты. Руки работали сами. Всё, чему учили на курсах, всё, что она подсматривала у Кузьмы Николаевича, всё, о чём спрашивала до надоедливости, теперь стало не знаниями, а движениями.
Затяни. Прижми. Перевяжи.
Только люди спешили в разные стороны, кто-то с документами, кто-то с узлом, кто-то с пустыми руками и тяжёлым лицом.
Полина почувствовала такую пустоту и бессилие, что хотелось прислониться к стене. Но сейчас ей снова захотелось его увидеть. Она даже встала на цыпочки, вытянула шею, присмотрелась.
Она вдруг увидела Лену.
Та стояла у края толпы, совсем белая, со сжатыми руками. Губы её шевелились — может, молилась, может, повторяла его имя. Потом она подняла руку и махнула кому-то в кузове.
Полина машинально шагнула вперёд.
Она не увидела Митьку. Но поняла: он там.
Гармонь снова заиграла — тише, надрывнее. Машина тронулась. Женщины заплакали, замахали вслед. Лена стояла неподвижно, только рука её всё ещё была поднята.
Полина почувствовала, как по щекам текут слёзы.
Она не сразу поняла, что плачет.
Не всхлипывала, не закрывала лицо, — просто стояла в очереди к военкомату, прямая, упрямая, с документами в руке, а слёзы текли сами.
Всё в ней смешалось: война, любовь, гордость, обида, память, расставание, гармонь, пыль, чужой плач, Ленина поднятая рука...
Сейчас из глубины души всплывало то, что Полина так упрямо и тщательно прятала.
Она не забыла. Не вытравила.
Любовь всё ещё была там.
Непонятная, непреодолимая, не знающая ни времени, ни здравого смысла. Любовь, от которой не становишься счастливой, а только сильнее чувствуешь, где болит. Любовь, которую нельзя предъявить, нельзя потребовать, нельзя поставить рядом с собой вместо другой женщины.
Она была в ней — как заноза у самого сердца.
И теперь, когда Митька уезжал на войну, Полина вдруг поняла самое страшное: она может ненавидеть его, может гордиться собой, может идти на передовую, может спасать раненых, может стать кем угодно — санитаркой, медсестрой, агрономом, бойцом. Но если его убьют, какая-то её часть уйдёт вместе с ним, а любовь все равно останется. И сейчас она вдруг поняла, что, не смотря ни на что, она его любит.
Очередь двинулась.
— Девушка, проходите! — крикнули с крыльца.
Полина вытерла лицо рукавом.
Подняла голову.
И шагнула вперёд.
За столом сидели двое военных и недалеко женщина в строгом тёмном платье. Один из военных, седоватый, с усталыми глазами, внимательно посмотрел на Полину.
- Я на фронт хочу, - произнесла она твердо.
— Добровольно?
— Добровольно.
— Образование?
— Заканчила сельскохозяйственный институт. Работаю санитаркой в госпитале. Учусь на ускоренных курсах медсестёр.
Он поднял глаза.
— Уже работали с ранеными?
— Да.
— Перевязки видели?
— Да.
— Крови не боитесь?
Полина помолчала.
— Боялась сначала.
Военный чуть прищурился.
— А теперь?
— Теперь некогда бояться.
Женщина едва заметно кивнула, будто этот ответ ей понравился.
— Почему хотите именно на фронт? — спросила она. — В тылу тоже нужны руки.
— Знаю. Но я уже работала в госпитале. Много чего могу. К тому же, я сильная. Выносливая. И если там не хватает людей, я должна быть там.
— Должна? — переспросил седоватый.
— Да.
Он долго смотрел на неё. Потом взял её справку, пробежал глазами, задержался на характеристике.
— Комсомолка. Отличница. Санитарная подготовка. Курсы медсестёр… — Он положил бумагу на стол. — Понимаете, что это не тыловой госпиталь?
— Понимаю.
— Там не будет чистого стола, воды под рукой, врача в соседней комнате. Там грязь, обстрел, раненые могут лежать под огнём. Там страшно.
— Страшно, — сказала она тихо. — Но я всё равно пойду.
Седоватый военный откинулся на спинку стула.
— Хорошо. Мы вас возьмём.
Полина не сразу поняла.
— Возьмёте?
— Да. Ваш опыт будет крайне ценен. Сначала распределение в санитарную часть. Дальше — по обстановке. Сможете собраться быстро?
— Да.
— Завтра отправка.
Сердце у неё ударило сильно. Уже завтра.
— Смогу, — сказала она.
Когда вышла из кабинета, ноги вдруг стали ватными.
Не от страха только. От того, что решение, которое ещё недавно было внутренним упрямством, теперь стало настоящим. Бумагой. Приказом. Дорогой. Продолжение читайте завтра.